ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО" |
|||||||||||||||
АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА |
ГЛАВНАЯ | ВЕСЬ АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА | АВТОРЫ № 10 (88) 2006 г. | ПУЛЬС | ГИПОТЕЗЫ | ОБЩЕСТВО | TV | ЛИЦА | ИСТОЧНИКИ | ИСТОРИЯ | ПАРАДОКСЫ | СЛОВО | ВЕРНИСАЖИ |
|
Copyright © 2006 Ежемесячник "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО" - Корпоративный член Евразийской Академии Телевидения и Радио (ЕАТР) |
Лев Аннинский
ХРОНИКИ КРОВАВОГО ВЕКА
Вацлав Михальский – один из тех нынешних, незаурядных прозаиков-реалистов, которые дают читателям повод размышлять не только о достоинствах художественной прозы, но и об отраженных в ней перипетиях и причудливых поворотах российской истории.
В своих книгах Михальский не позволяет дальним траекториям сюжета «слипнуться» раньше времени. И выстраивает свои романы в цепочку: «Весна в Карфагене», «Одинокому везде пустыня», «Для радости нужны двое», «Храм согласия»… А общего имени циклу не дает. Хотя имя напрашивается – «Две сестры» (по аналогии с боготворимыми чеховскими «Тремя сестрами»).
Вместе с Михальским погружаемся мы в волны российской беды – русской Смуты.
Из двух дочерей убитого красными адмирала Мерзловского младшая, Саша, остается в СССР, старшая, Маша, оказывается в эмиграции.
Саша временами готова наложить на себя руки. Она, вынужденная скрывать свое происхождение, знает, что живет чужой жизнью, что красные отняли у нее все, что прежней России нет, а есть – «пристройка к кочегарке», где ютятся они с мамой, есть деревянный ларь, куда они сложили книги, выброшенные на помойку победоносными пролетариями, когда те вселились в буржуазные квартиры и приготовились писать свою историю на месте истории России.
Маша временами готова наложить на себя руки; она знает, что России больше нет, что на месте России – захватчики, не имеющие имен: вместо имен у них партклички: «К власти пришли псевдонимы!». А люди с именами – Россию упустили, и упустили именно потому, что имели честь: воспитанные в духе благородства, «не могли противостоять тем потокам лжи, вероломства, бесчестья и изуверской низости, что обрушили на них новые захватчики».
То есть: России нет. Ни в СССР, ни в эмигрантском рассеянии.
А что есть?
Это видно еще из одного диалога – двух братьев-адмиралов, один из которых эмигрировал, а другой остался. Диалог братьев – продолжение диалога сестер. Эмигранту предложили гражданство и солидную должность на французском флоте.
«Он отказал:
- Весьма польщен… Но присягал на верность России и только ей одной могу служить как человек военный.
- Но ведь вашей России больше нет, а ваш родной брат… служит в военно-морском министерстве СССР (правильнее – в наркомате. – Л.А.).
- Дело моего брата – это его личное дело… А моя Россия все равно будет, даже если я ее не дождусь».
А для Михальского она есть? Где?
На первый вопрос ответ ясен: да. На второй вопрос нет ясного ответа. Советская власть - это не Россия. А власть Антисоветская? То есть нынешняя, демократическая? Нет, и это не Россия, это «что-то» на ее месте.
Россия – это то, что взорвалось, рассыпалось, разлетелось в 1917 году. Для сестер Мерзловских – это то, что разделило их в 1920 году на крымской пристани, когда озверевшая толпа штурмовала пароходы. Разметало сестер: пятнадцатилетней Маше посчастливилось уплыть – ее мать с двухлетней Сашей на руках была оттеснена от причала и попала под власть «новых захватчиков».
Вот и прослеживает Михальский в заочном диалоге судьбы двух сестер, потерявших связь и ничего не знающих друг о друге. Бытие исчезнувшей России в двух умопостигаемых проекциях. Исчезновение России в двух реальных проекциях. Стереофония псевдобытия, не знающего, бытие ли оно или уже нет.
Иногда судьбы сестер сопоставляются по элементарному контрасту. Но не это определяет климат повествования, а ощущение общей фатальной судьбы, незримой связи, таинственной переклички в жизни сестер. Отсюда аура предчувствий, ритм провиденциальных встреч и невстреч, примет и опознаний.
И письма – как письмена, не дающие распасться бытию. Письмо Марии сестре, которое она не отправит, ибо не знает ни адреса, ни того, жива ли сестра. Пишет в неизвестность. Приказ №4187 генерала Врангеля войску и флоту, надо немедленно подействовать на личный состав, надо объяснить, почему предпочтителен исход в неизвестность.
Брезжит таинственный «сюжетец» в общем безумии. Иногда кажется, что «все подогнано удивительным образом, - сама судьба и прожитая жизнь, собственно, и образуют сюжет». Две России остервенело расходятся в разные стороны. Две сестры сомнамбулически движутся к встрече. Иногда кажется, что в основе повествования – не хроники кровавого века, а агиографические легенды с заговоренными героями, идущими к чудесному финалу сквозь бесовщину хаоса.
Главное же, чем Михальский снимает оттенок «сказочности» в общем «сюжетце», - он этот «сюжетец» набивает такой скрупулезно выверенной фактурой, что от текста не «чудесностью» веет, а крутым запахом подлинности. Возникает панорама жизни русской эмиграции, выверенная по двум сотням мемуарных томов. Возникают картины стратегического, оперативного, тактического масштаба – из истории мировых войн.
Вкус к военной истории у Михальского (который принадлежит к поколению, через опыт фронта не прошедшего) в свое время поразил Валентина Катаева, и он даже предсказал ему путь баталиста. Теперь можно уточнить: в прицеле у Михальского – не только Великая Отечественная война и война Гражданская как продолжение Первой Мировой, но период между войнами, и в частности – судьба русской армии и флота после того, как они были вытеснены из Крыма войсками Фрунзе. Как-то выпала эта тема из работ советских историков: те всё больше праздновали разгром Колчака, Деникина и Юденича; Врангель же и отплывшие с ним последние белогвардейцы только тем и помянуты были, что последние, а куда они делись после Крыма, то ли в Турцию, то ли в Болгарию, то ли еще куда подальше – нам не было дела.
Меж тем белый флот отбыл несдавшимся. Андреевские царские флаги трепетали на кормах судов, на грот-мачтах реяли французские – Франция согласилась принять опеку. Флот гордо проследовал в Бизерту, где был приветствован с воинской честью, а также облит если не грязью, то дезинфекцией (в статьях левых журналистов), писавших, что русских беженцев надо бы проверить на предмет гигиены, а также на наличие фальшивых денег. Писали также, что эти русские зря бежали от своих красных преследователей – надо бы до конца сражаться…
Всё это мы знаем теперь благодаря Михальскому.
Воистину счастливым моментом была для него встреча с девяностолетней старушкой, доживавшей свой век в подвале русской православной церкви в Тунисе. Старушка уже плохо видела и слышала, но она хорошо помнила и рассказывала: жизнь Марии Мерзловской встала из ее рассказов.
Знала же судьба, в чьи руки вернуть из архивного небытия и «Бизертинский морской сборник», который был изучен, откомментирован и обнародован Михальским-издателем прежде, чем Михальский-писатель начал «Весной в Карфагене» цикл романов.
Его работа – важное восполнение нашей памяти, и слава богу, что Вацлав Михальский вернул эту главу в отечественную историю, ибо бег истории стремителен – только и успевай в сносках припоминать, чей след мы провожаем в забвенье.
Есть однако вопросы, не поддающиеся забвенью.
Фатальна ли вражда народов?
«Раньше Мария думала, что самые лучшие люди на свете русские, а теперь, поживя на чужой стороне, поняла, что и французы лучшие, и арабы лучшие, и евреи лучшие, и чехи лучшие, и немцы лучшие, и прочие народы каждый для себя лучший; все хороши, только они другие…»
А на другом конце пылающего континента Сашенька вслушивается в рассказ казачки:
«Мы тоже русские, но другие: нас расказачили».
Машеньку не расказачивали, не раскулачивали, ее «разрусачили». Она мысленно отвечает: «Они – другие! А я хочу своего».
Какого своего? В каком варианте? В индивидуальном? В коллективном? Третьего вроде бы не дано.
«Русская доля: поговоришь с каждым в отдельности – вроде бы нормальный, умный человек, а все вместе – толпа, которую могут взять в оборот и унизить до полускотского состояния урки и недоучки…»
Ненавидя урок и недоучек образца 1917 года, Машенька решает «действовать во благо России только в одиночку». И даже анонимно. «Не вступая ни в какие объединения, партии, группы, союзы». Ибо «здесь всё мираж, всё неправда, сон, а явь там, где меня нет».
Но «там» - такая партия и такой Союз, что лучше уж страдать здесь.
Результат: пустота. Душевное опустошение, охватывающее тебя независимо от того, помогла ли ты стране, где тебя «нет». Мари Мерзловская помогла: вычислила, сколько у Роммеля танков в Африке, чем подтолкнула осторожных британцев к решительным действиям. Повлияла на ход войны! Мата Хари не сдюжила такое, хотя и сложила голову. А Мари Мерзловская сдюжила, да вот жить ей после этого досталось лет до ста. Жить – ощущая неизбывную пустоту в себе и вокруг себя.
Можно ли было избежать подобного жребия?
Да. Но для этого надо было оказаться душой «в нашей буче, боевой, кипучей» - той самой, которую заварили «урки и недоучки».
Кажется, сейчас мы упремся в главную неразрешимость.
А те благородно-воспитанные и высоко-образованные господа офицеры, которые, пятясь, сдали Россию уркам и недоучкам, помнят ли, от кого сами-то происходят?
«…И всегда, всякий раз История Государства Российского пишется заново, новыми холуями… а разве с Романовыми было не то же самое, что и с нынешними владетелями живых и мертвых душ? Они ведь тоже начали писать историю страны с 1613 года, повесили наследника престола, трехлетнего Ивана, и начали… Боже, неужели так будет и после Советской власти?..»
В том, что Советская власть – ненадолго, мать Машеньки и Сашеньки, графиня Мерзловская, не сомневается. Она сомневается в другом: «Что будет после? Будет ли лучше?»
Давайте возвратимся к тем «ополоумевшим» русским, которые в 1917 году захватили Россию, а в 1920 обратили в бегство неополоумевших, в том числе благородных белых адмиралов, чьи дочери стали несчастными. Откуда такая «бездна народного безумия»? С чего это в народе вдруг объявилось столько выродков, «способных к палачеству»? Их что, прислали в Россию в запломбированных вагонах? Или эти, присланные, всех остальных – «одурачили»?
Одурачили. Только не они…
…А те, что научили их задавать себе и окружающим вечные вопросы, на которые нет ответов, настроили жить «где-то в светлом будущем».
«Ах, это светлое будущее – сколько вреда принесло оно русским, эти вечные наши разговоры о светлом будущем, что-то вроде подслащенной отравы…»
И в 1917-м?!
«…и в 1917 году народ не белены объелся, а именно пустопорожних разговоров о светлом будущем. Русские классики тоже здесь поработали, тоже невольно приложили руку…. Если бы Чехов…»
Ну, вот. И Чехов. Любимейший автор «Трех сестер», чуть не наизусть выученный, спасающий души и в знойной предвоенной Сахаре, и в знобкой предвоенной Москве.
«…если бы Чехов дожил до революции, то наверняка остался бы в России, и его бы шлепнули в Крыму или сгноили в темнице в порядке благодарности за беседы о светлом будущем».
Всё! После такого удара не встают.
Интересно: а если бы Чехов и другие русские классики, выкинутые победителями на помойку и вытащенные побежденными в ларь, - если бы не заморочили народ эти умники своими химерами, - какие дети природы бродили бы теперь в описываемом пространстве, какие урки гуляли бы «в заповедных и дремучих страшных муромских лесах», и какие другие урки наводили бы здесь свои порядки?
- Мы свои, свои! – кричат узники Освенцима освободителям. А те им:
- Кто вы такие – не знаем!
«Одинокому везде пустыня… Для радости нужны двое», - убежден Михальский. И терпеливо ведет двух сестер по медленно сближающимся маршрутам. От весны в Карфагене 1921 года к весне в Праге 1945-го.
А мы остаемся в плену проклятых вопросов, им перед нами поставленных.
В своем плену.