ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2012

 

Алла Айзеншарф

Макс Койфман



Быль и боль Аллы Айзеншарф

Недавно совершенно случайно я узнал о еврейской девочке - шестилетней Алле Айзеншарф. Она, как и Анна Франк, тоже вела дневник, только не в школьной тетради, а в уголочках памяти – в стихах. И сочиняла она их в гетто, в подвалах, на улочках Немирова и местечек, где она пряталась со своей старшей сестренкой Мэри от немцев, местных полицаев и нелюдей, которые только и ждали, что-бы выдать их новым властям.

Мне захотелось повидаться с этой давно уже «состарившейся девочкой», детские стихи которой, кстати, нашли себе место среди книг библиотеки Организации объединенных наций. И пока я пытался отыскать автора этих необычных стихов, мне позвонила приятельница Шура Смолкина - председатель ашкелонской добровольной организации детей, выживших в годы войны в гетто и лагерях за колючей проволокой. И сообщила, что в библиотеке Неве-Илан в Ашкелоне состоится творческий вечер Аллы Айзеншарф, той самой, которую я ищу…

...За столом сидела женщина с благородным лицом, живыми серо-голубыми глазами и гладко зачесанными поседевшими волосами, стянутыми узлом на затылке. Стихи она читала тихо, спокойно, будто прислушивалась к своему голосу:

«До завидного просто Счастье в сути своей: Колыбельные гнезда На руках у ветвей, В сладкой дреме акаций - пчелиная прыть. И не надо казаться, Достаточно - быть Муравьем оголтелым, перепевом скворца, Неоконченным делом В мастерской у Творца».

«И этот день уходит понемногу, В торгах, молитве, песнях и пальбе. И кто молчит, тот говорит о Б-ге, А говорящий - больше о себе. И пыль клубами всходит над дорогой, И кто-то тонко плачет на трубе».

Но тут Алла сделала паузу и сказала, что читает только взрослые «вирши», ибо к стихам далекого детства ей больно возвращаться... И тогда я на правах гостя попросил слово.

«Если б я была собакой, я бы немцу руки искусала, а потом бы спряталась в овраге и смеялась, и бока лизала», - начал я, и все поняли, что я как раз читаю ее детские стихи.

«У коровы теплые бока. Мы совсем забыли про рога. А она вздыхала и сопела, может, в дети взять нас захотела…»

«Совсем дурные немцы эти стали: стреляют в небо, как в людей стреляли. А если пуля долетит до солнца, и весь огонь из солнышка прольется? И станет днем темно-темно, как ночью, и даже птичка цвиркать не захочет?»

«Я в белой ванне купаться хочу, потом молоко пить из белой чашки, потом в белой пушистой рубашке - к папиному плечу. Столько сразу хочу. А тут в сарае во все щелки ветер просовывает иголки…»

Чуть позже я узнаю, как жестоко с ней обошлась война…

«Она вышвырнула меня и сестричку Мэрочку на улицу. Уже убит в погроме папа, мама далеко в лагере. Родной дом - недавняя сказка - стоит, как стоял. Но там - немцы. И мы, держась за руки, бродим и бродим по улицам Немирова - две голодные затравленные девочки, Мне - шесть, Мэрочке - десять. Мы не смеем подойти ни к одной калитке, ни к одному окну. Вот в такое грустное время летом сорок второго года и родились мои «стихи». Я не меняла в них ни одного слова…»

Сестры копались в мусоре, надеясь найти хоть какую-нибудь еду; рылись в огородах после того, как там уже собрали урожай и радовались, когда они натыкались на помидор, огурец или морковку. Иногда они забирались в сад, где росли яблоки, груши, но срывать не срывали, а подбирали лишь то, что лежало на земле; прятались в камышах у речки, где на них с жадностью набрасывались комары; устраивались на ночлег на чердаке и, зарывшись в сено, проваливались в сон. Случалось, они «делали привал» в каком-нибудь сожженном доме, где свободно разгуливали мыши, тощие собаки да кошки…

Сколько раз Аллочка видела, как такие же девчушки, как она, играли в классики, в прятки, бегали наперегонки, прыгали через скакалку и кувыркались на зеленой травке. Счастливчики, им не надо было прятаться: они были своими и для своих, и для «чужих», что пришли к власти. Не раз Аллочка порывалась подойти к тем девчонкам, чтобы поиграть с ними.

Алла и Мэрочка знали, в каком доме жили немцы, в каком - полицаи: но эти дома они пугливо обходили стороной. Знали они и куда можно постучаться и попросить милостыню, радовались, когда кто-то совал им сухую корочку хлеба, ломтик сала, початок кукурузы, луковицу или протягивал миску с затирухой. Среди таких добрых людей был и дядя Митя Ореховский с его женой Полиной.

Жили Ореховские на отшибе Немирова в убогой хатенке с четырьмя голодными хлопчиками. Когда дядя Митя слышал, что немцы облаву затевают, то спешил на рынок, где, озираясь по сторонам, высматривал своих «жидовочек» в жинкиных косынках. И если он их не находил, то сильно тревожился: Что с ними? Может, заболели, снова в гетто попали или... вовсе сгинули бедняжки? Но, приметив девчушек издали, радовался и незаметно уводил за окраину города, к зарослям, где прятал их в какой-нибудь яме, а сверху накрывал полынью.

Жинка его, Полина, уже не раз видела, как немцы с полицаями жестоко обходились с евреями. Вот и дала им по косынке и по крестику. Аллочку велела кликать Галкой, а Мэрочку - Марийкой и наказывала, чтобы они розмовляли «тiльки по-украински»: «Нехай думают, що вы из наших, из хохлушек». А тетеньки из деревушки Грабовцы, что по соседству с бершадским гетто, когда видели этих девчонок, зазывали их к себе, прятали в чуланах, в сараях, погребах, делились с ними похлебкой с чечевицей и печеной картошкой. А одна добрая душа даже вареньем побаловала их, и ломоть хлеба с цибулей и чесночной головкой в узелок затолкала. Знал тех девчонок и немец, стороживший фашистский госпиталь, он улыбался им, давая понять, что он добрый. Девчонки осторожно подкрадывались к его сторожке, чтобы собака их не учуяла, опускались на коленки, просовывали руку в «дырку», что была внизу изгороди, и тащили оттуда объедки, приготовленные для собаки сторожа...

Правда, не все дяденьки и тетеньки были добрыми: на них и покрикивали, и на порог не пускали, и со двора гнали, говорили, чтобы они больше не торчали возле дома. А торговки на рынке отмахивались от них, как от заразы, пугали, что потащат их к немцам, если не уберутся. Был случай, когда одна тетенька заманила их к себе во двор, вынесла миску с галушками, мол: «Ешьте, ешьте, а я - к соседке сбегаю, может, и у нее отыщется якась їда».

Девчонки, хоть и малы были, но, почуяв неладное, похватали галушки со дна миски и - и в канаву, что была неподалеку от того дома. Когда же они выглянули оттуда, то увидели, как та тетенька немца за собой притащила. Тогда-то Аллочка пробурчала: «Тетенька, тетенька, грешно обманывать детей!»

Запомнились и их бывшие соседи, Нисиловские, что годами дружили с их родителями, с которыми они за одним столом по вечерам чаевничали, песни всякие распевали, праздники отмечали… Теперь же, когда Алла и Мэрочка были выброшены из их дома, они не знали, куда им податься. Нисиловский же, который годами с их отцом по вечерам в шахматы бился, как паршивый пес, вынюхивал их, чтобы прихлопнуть. А когда Тойба, мама этих девчушек, чудом выбралась из немецкого лагеря, она по старой памяти зашла к своей бывшей соседке с просьбой одолжить ей кастрюлю, но та просто вытурила ее за дверь: «Жидам кастрюлю не даю!»

Рассказывала Алла, как они с сестренкой пугались, когда на землю опускалась ночь, или выл ветер, что забирался к ним на чердак, в сарай, в погреб какой-нибудь заброшенной хатенки. И как было страшно им, когда сыпал снег, и от холодрыги тело дергалось, как в лихорадке. И как она хотела есть и рыдала так, «что небо слышало». А Мэрочка закрывала ей рот ладонью и все упрашивала:

«Потерпи, малышка, потерпи, а то нас услышат... Лучше закрой глазки и жуй, будто у тебя в ротике корочка от хлеба затерялась!»

И Аллочка, вытирая кулачком мокрые глазенки, всхлипывая, шептала:

«Лучше я стишок придумаю: «Сливы падают и груши, сколько хочешь, можно кушать, а потом еще в мешок. Это очень хорошо…»

«Нет, я другое расскажу: «Каша кислая-кислая, мухи на миске мызгают, ложки нету, но мы руками. Хорошо, что не видит мама. А теперь так болит животик, из кустов мы не выходим...»

«Нет, это грустно. Лучше: «Я, наверно, Гитлера убью. Вот глаза закрою, бах и - выстрелю. Только я потом уже не вырасту и себя уже не полюблю. Нет, я дверь закрою на замок, чтоб он выйти никуда не мог. А в окошко буду строить рожи: на, смотри, какой ты нехороший».

Однажды, когда на дворе было темным-темно, Алла с Мэрочкой незаметно подобрались к окнам их дома и увидели, как немцы распивали самогон и орали: «Рус капут!», «Юден капут!» А в их детской комнатке Нелька, сестра соседки, выплясывала с каким-то немцем с голым пузом, да так лихо, что даже подол юбки подпрыгивал, и «попу было видно, а ей ничуть не стыдно». Но тут девчонки дрогнули, и, глотая слезы, бросились к скирде, что была на пустыре. Только они забрались туда, как хлынул дождь, да такой сильный, что казалось, он никогда не «выплачется». Утром, когда к ним в «хибарку» протолкнулся пучок света, Алла призналась Мэрочке: «Мне снился папа. Он еще живой, и так мы громко, весело смеялись и по зеленой травке шли домой. Мы шли домой и за руки держались. И мама нам махала из окна, и бабушка в окне была видна».

От этих слов у Мэрочки навернулись слезы. И она, пряча их, стала вспоминать, как они дурачились: папа брал их на колени и раскачивал, как качели, они визжали от радости, когда папа становился на четвереньки, а они забирались ему на спину, и он возил их по комнате; как волновался, когда кто-нибудь из них разбивал коленки, хватал ангину или грипп. Мама иногда их наказывала, а папа говорил, что это вредно, что они еще наплачутся в жизни, пусть хоть сейчас повеселятся; так он заступался за своих девочек, а маму убеждал: «Ты у меня самая красивая, самая смешная, другой такой во всем Немирове нет». Папа очень переживал, что из-за больного сердца его на фронт не взяли; а на водочном заводе, где он работал, ему дали конягу с телегой, чтобы бежал из города, куда вот-вот нахлынут немцы; но уже за городом их остановили, забрали телегу и велели, чтобы повернули обратно. А когда немцы ломились к ним в дверь, отец затолкал их с мамой под кровать, а его самого увели... и - расстреляли. Тогда-то Аллочка и записала в уголочке памяти: «Так я к папе на руки хочу! Но я не плачу и не кричу. Если б тогда нас вместе убили, мы бы вместе и были».

...На другое утро, когда дождь наконец-то выдохся, они высунулись из своей «норки», обрадовались солнышку, что карабкалось по небу, будто в гору поднималось. Но тут они захлопали в ладоши: увидели на земле буханку хлеба. Подкравшись к ней, как трусливые воробушки, они, жадно отщипывая по крошке, судорожно глотали хлеб. Но оглянувшись, они от неожиданности застыли: рядом в луже лежала тетенька, только она уже не дышала… Схватив свою «находку», они кинулись обратно, в стог сена, где на Аллу нахлынули строчки:

«В лопухи завернутый, лежал целый хлеб, опухший от дождя. Целый хлеб! Его мы ели, ели, ели - ели, - больше не хотели. Мы увидели потом мертвую с раскрытым настежь ртом».

Пока немцы с полицаями хозяйничали на винницкой земле, Алла с Мэрочкой побывали в немировском гетто, в бершадском и в брацлавском немецком лагере. Но как только до них добирались слухи, будто немцы... не сегодня-завтра потащут жидив к большой яме... бежали, недоумевая: «За что?..» А Аллочка на бегу все повторяла: «Срывают цветы, и они умирают. Зачем же цветы срывать? Стреляют в людей, и они упадают и так остаются лежать. И мне дядя Митя на ухо сказал: «Тебе еще думать про это нельзя. Вот вырастешь, станешь большая и умная». «А я не нарочно, я нечаянно думаю». Но Аллочке все не терпелось узнать, «Почему мы в клетке здесь сидим в колючей? Почему нас немцы, как хотят, замучивают? А другие девочки на широких улицах бегают, смеются, с мамами целуются. Я спрошу у главного, кто всех главней на свете: «Разве это правильно?» Что он мне ответит?»

…Уже и немцев не было, и тех полицаев: кого за решетку бросили, кого «к стенке» поставили. Но еще нет-нет да попадались «тетеньки и дяденьки», которые все еще лопались от злости, когда натыкались на «поганых жидив»: «И как это «наши хлопцы» вас тодi на тий свiт не погнали?!»

Когда мама Аллочки и Мэрочки вернулась с «того света», она спросила толстую тетку, почему она хотела выдать ее девочек немцам, думала, что та начнет каяться, мол, бес попутал. А услышала, не веря своим ушам: «Я же как лучше хотела, убьют, так «нехай» уж сразу. Не могла бачиты, как они в мусоре копались…»

Помню, как мы слушали Аллу - ее страшную быль: как они болели и пухли от голода; как убили их отца; как они бежали из гетто; как на мосту в них целился немец, а она, прижавшись к маме, шептала: «Хорошо, если выстрелят в рот». А мама со слезами отвечала: «Это, доченька, как повезет»... Потом Алла призналась: «Может, именно Высшая Сила оберегала нас для того, чтобы однажды стало известно о маленькой девочке, выброшенной в самое страшное пекло. Не знаю. Но «стихи» те хранились у меня в памяти, а я думала, что они то ли забылись, то ли затерялись, то ли их сменили новые. Ведь я не записывала их, у меня не было ни огрызка карандаша, ни клочка бумаги и писать-то я тогда не умела. Не записала я их и потом, после войны: думала, зачем ворошить прошлое, добавлять печали, когда в мире ее и так много? Но когда заболела Мэрочка, я почувствовала, как те стихи сами зашевелились... И я заторопилась, чтобы их напечатали, чтобы Мэрочка успела прочитать. Она, слава Богу, успела…»