ОБЩАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ ВЕРСИЯ ГАЗЕТЫ |
ГЛАВНАЯ | ВЕСЬ АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА | Пульс | Мозаика | Общество | Культура | КОНТАКТЫ | РЕДАКЦИЯ |
Сергей Солдаткин. УКРАИНСКИЕ СНЫ РОССИЙСКОЙ ВЛАСТИ
Григорий Померанц. БОЛЬ И РАДОСТЬ
Украинские сны российской власти
Теперь, когда украинская драма завершена инаугурацией президента Ющенко, настало время для анализа её удивительных отзвуков в России. Сейчас уже не будет преувеличением сказать: украинские выборы оказались для нашего государства той последней каплей, что спровоцировала бурный выплеск наружу, в публичное пространство из таинственных "кулуаров" всех накопившихся эмоций, предубеждений, страхов и вожделений политической элиты.
До поры до времени это беспокойное хозяйство скрывалось под спудом имиджа прагматизма и "эффективности", улыбчивого лоска политкорректности. Видно было стремление властей предстать перед "своими" и миром суперпрофессионалами, добивающимися максимальных успехов в рамках возможного, в сложнейших экономических условиях, в неравной борьбе с иностранными акулами империализма и отечественными олигархами, в противостоянии с мощными государствами и блоками. Надо радоваться маленьким победам, именно они постепенно выведут Россию в число процветающих держав, такова была мораль постельцинской политики. Мораль "малых дел". Энергичный, деятельный и "эффективный" Штольц, пришедший на смену глобально мыслящему, но мечтательному и неконкурентоспособному Обломову. Продали кому-нибудь немножко самолётов или танков, сыграли на высокой цене на нефть, "грамотно замочили" олигарха, поддержали "там" Америку - получили свободу рук "здесь", выгодно "уступили" парочку островов - всё это малые, но твёрдые ступени вверх, им нужно радоваться всем миром, а не гоняться за призраком великодержавности.
И вдруг - Украина...
Конечно, и здесь поначалу казалось, что имеет место обычная политико-экономическая борьба и торг. Как было с Белоруссией. С Грузией. Или с Абхазией. Восстановление Советского Союза в уменьшенном масштабе и на экономическом фундаменте. Продвижение интересов бизнеса на политическом уровне - общепринятая мировая практика. При сегодняшней степени присутствия российского бизнеса на Украине - почему бы не претендовать на пророссийского президента?
Но за всей этой, вроде бы, неоспоримой логикой сквозила какая-то странная суетливость. Обычные позывы геополитики оказались утрированными, приобрели характер необычной вычурности. И дело здесь даже не только и не столько в частоте украинских поездок президента, в ставших притчами во языцех предвыборных растяжках на улицах российских городов, в многочисленности десанта московских политтехнологов в Киеве. Важнее общая атмосфера нервозности в российской политической элите. Как будто на Украине решалась вовсе не проблема выгодных экономических контрактов или военно-политического союза... А какая?
Рискну предположить, что российская власть неосознанно спроецировала на Украину свои тайные комплексы и страхи. Это оказалось возможным в силу исторической и культурной близости двух стран, в силу значительной численности русскоязычного населения на Украине. Для российской политической элиты, выросшей в Советском Союзе, такие географические реалии, как "Крым", "Донбасс", "Одесса", "Киев", "Харьков" и т.п. значат не меньше, чем "Сочи", "Кузбасс" или "Ленинград".
Крым, например, был "во время оно" вовсе не только всесоюзной здравницей. Это материальное воплощение райских обителей в атеистической стране. И не всё ли теперь равно, что на Багамских островах или Гаити сервис получше? Детские воспоминания о море, солнце и золотых пляжах Ялты или Коктебеля навсегда останутся вне конкуренции, потому что это детские воспоминания.
Конечно, "кто хочет восстановить Советский Союз, не имеет головы". Этот поезд ушёл ещё в декабре 1991-го. Но можно, по крайней мере, чувствовать себя на Украине как дома. Можно приезжать в эту "страну" и думать, что приехал в "союзную республику". Ничего, что украинские надписи сменили русские, в УССР первых тоже было немало. По крайней мере, русский язык тамошнее население знает не хуже нашего. А вот "свой" многие выучили совсем недавно. На Востоке и в Центре Украины украинский язык в советских школах был самым непопулярным предметом - не потому, что власть хотела русификации, как раз наоборот, украинский язык учить заставляла именно советская власть, одержимая идеей интернационализма - но потому, что он казался излишним в свете имперского русского самому населению. Русский язык советской империи - эквивалент современного английского, языка глобализации и информационного общества.
В культурно-историческом смысле Украина для российской власти "роднее", чем "свои" же мусульманские или буддистские регионы. Что-то вроде Калининграда, волею судеб оказавшегося за границей, но не переставшего быть "нашим". Украина - наша "половина", с которой могут быть сложные, но интимные отношения.
Российское государство чувствует себя в отношении Украины властным, но заботливым супругом, представляющим, что жена за ним - как за каменной стеной, и если ворчит и брыкается, то только для вида. Втайне же (даже для самой себя) она от него без ума.
Поэтому российский президент "запросто" ездит в Киев и отвечает на вопросы украинцам, а ничего не понимающие западные журналисты находят в таком напоре "неприличие".
Поэтому россияне должны быть "за Януковича", хоть и лишены формального права голосовать. И поэтому можно широким жестом ввести полностью прозрачные границы: экономические дивиденды - мелочи в сравнении с радостью от интимной близости.
Но вдруг радужный и почти эротический сон российской власти начинает портиться и даже приобретать элементы кошмара. Во-первых, эти украинцы принимаются как-то странно себя вести. Оказывается, что не только отчаянные "западэнци", но и более широкая часть населения вовсе не приветствует российского ставленника. И никакой интимной близости с Россией не желает. Во-вторых, президент Кучма тоже, кажется, ведёт особую игру. И то ли сам хочет остаться у руля, пожертвовав "преемником", то ли намерен выговорить себе почётные "кондиции" сдачи власти.
И тогда внезапно падает пелена с глаз российских политиков и их технологов. Засада и измена! Старый враг?СССР, притворявшийся союзником России, этот страшный дядя Сэм с зубами из ядерных ракет (вспомним шедевры "Крокодила"), поправ антитеррористическое братство и напялив на себя оранжевый балахон, вдруг снова явил свою звериную сущность. Он подкупает падких на сало украинцев инвестиционными обещаниями. Он бесплатно раздаёт апельсины, ботинки и палатки с подогревом сторонникам Ющенко и платит - баксами, естественно - самому Ющенко. Он мобилизует сателлитов-европейцев, а те - свои многочисленные марионеточные общественные организации и "падкую до сенсаций и денег буржуазную прессу".
Он соблазнил и украл у нас нашу Украину.
Теперь украинцы будут учиться говорить по-английски и трещать на этом треклятом английском о правах человека и женщин. А с "нашей" стороны Чёрного моря будут купаться американские морские пехотинцы (с турецкой стороны они и так уже купаются).
Конечно, Украина ещё опомнится. Ласки того "дяди" выйдут ей горькими слезами. Не будет он её любить так, как мы. А будет её эксплуатировать, как Золушку, да пенять на мужицкую тоталитарную неуклюжесть. Попомнит Украина ещё жизнь в законном браке:
Внезапно российское политическое подсознание рождает и вовсе уж фантасмагорические картины: тысячи людей на московских улицах, накормленные бесплатными "Биг-Маками", скандируют уже забытые лозунги о свободе, требуют смены какого-то режима и самое страшное, отказываются уходить. Как снег на голову, появляется мощная либеральная (безо всяких кавычек и дополнений) партия, лидеры которой реально претендуют на власть и не соглашаются на предоставляемые существующей системой посты и преференции. Без видимых причин СМИ отбрасывают самоцензуру и клеймят всех, в том числе по радио и телевидению, - партию власти, правительственные реформы, и даже: Страшно подумать!
Сон, конечно. Драконов не бывает. Россия - не Украина, а Западу нужны нефть и стабильность: Но как не успокаивает пробудившийся политический разум растревоженное подсознание, осадок всё-таки остаётся:
Поэтому критика любых возможных результатов выборов в Ираке и всякой существующей и могущей возникнуть деятельности ОБСЕ - показатель отменного самообладания российских властей. Это ничтожная плата за пережитый страх, за гнетущую фрустрацию истинных чувств. Прежний президент и не по таким случаям вспоминал о ядерном оружии.
МЫ И ВРЕМЯ
В жизни бы не поверил, что когда-нибудь сделаюсь главным редактором. Тем более редактором заграничного и явно диссидентского журнала. Эти последние я и видел-то от случая к случаю. Читал, правда, с жадностью, когда попадали в руки, но не слишком запоминал, какие там обложки. "Континент" еще как-то знал - по причине того, что делал его мой старый знакомец и вечный оппонент Максимов, а дальше простиралось море прессы, в волнах которой "Время и мы", "Страна и мир" и другие глобально-закордонные издания накатывали непредсказуемо и неразличимо.
Поэтому я никак не связал появление на нашем московском горизонте улыбающегося человека с внимательными глазами и щегольской ниточкой усов - не связал с тем, что он издает некий зарубежный журнал.
- Перельман, - протянул он мне руку и, видимо, не надеясь, что я отделю его фамилию от фигуры некогда знаменитого научного по-пуляризатора, книгами которого мы все зачитывались в отрочестве, прибавил: - Виктор Борисович. Как Шкловский.
Совпадение с автором "Энергии заблуждения" его явно не пугало.
- Вы из Нью-Йорка или из Тель-Авива? - брякнул я почти наугад, исчерпав запас моих закордонных сведений на две трети.
- Я из "Литературной газеты", - заметил он. - Правда, в ту пору, когда я делал там юмористическую 16-ю полосу, - вы уже в редакции не работали.
- Да! - подхватил я и, чтобы скрыть неловкость, уточнил: - Я там работал раньше, во времена Кочетова и Друзина: Хорошенькое было время:
- Время, - загадочно улыбнулся Перельман. - И мы.
- А вы там когда работали?
- При Чаковском и Сырокомском.
- Чак!! - выскочило из меня, как пароль.
- Сыр, - таинственно отозвался он.
С видом подпольщиков мы пожали друг другу руки.
Путь к сердцу
Путь к сердцу мужчины лежит через желудок, гласит древняя мудрость. Современная мудрость гласит: путь к пишущему мужчине лежит через печатный станок.
Виктор Перельман впервые напечатал меня в 1991 году. Не помню уже, как попал к нему текст, я ли дал ему еще неопубликованный или он сам высмотрел его в печати. Статья называлась: "...И как с ней бороться". Марксистски подкованный читатель должен был сходу распознать в названии скрытую ленинскую цитату (что для разгара Перестройки, когда Ленина кинулись топтать все, у кого что-нибудь болело или чесалось, такая цитата звучала вызовом, с моей стороны вполне преднамеренным). Смысл же статьи "прост, как правда": у нас так: или все, или ничего, середины нет, и в этом горе наше. Самое же пикантное в этом эпизоде то, что, что текст первоначально опубликовала у нас в "пробном номере" газета "День", впоследствии переименованная в "Завтра!" Последующая судьба создателя Александра Проханова придает этому эпизоду моей журналистской жизни особенную пикантность: значит, дело действительно не в том, где напечатано, а в том, что написано, - думал я, держа в руках компактную книжку журнала, на обложке которого Вагрич Бахчанян воспроизвел средневековую картину строительства Вавилонской башни, а на ее фоне - благодушного генсека Горбачева в европейском костюме и шляпе.
"Семнадцатый год издания", - гордо стояло на титуле. - "Международный демократический журнал литературы и общественных проблем". Издательство? "Время и мы". Место издания? "Нью-Йорк". Периодичность? "Один раз в три месяца".
Есть от чего взметнуться сердцу.
В ходе начавшегося десятилетия Перельман напечатал меня раз двадцать. То есть, в среднем через номер. Иногда я отдавал ему уже опубликованное в России, чаще всего компонуя статью из разбросанных по разным органам печати "колонок", - в отличие от советского времени опубликовать то или иное эссе уже не было проблемой, и я вовсю печатал свои текущие комментарии в "персональных рубриках" - в журналах "Дружба народов", "Родина", в газетах "Культура" и "Версты", но проблемой оставалось: соединить их вместе. Для этого нужны книги, но книги у меня стали выходить десять лет спустя, а тогда - именно Перельман открыл мне возможность составлять из моих бусинок цепочки, подтверждая заложенную в них внутреннюю последовательность, на которую я только и рассчитывал.
Я почувствовал неслыханную свободу. Я ощутил равенство с рыцарями мировой либеральной дружины, рядом с которыми оказывался на страницах перельмановского журнала. Это было уже как бы братство.
Liberte, egalite, Fraternite...
Мы встречались на бегу, - когда Перельман наезжал (точнее, налетал) в наши палестины. Я в ту пору работал "в семи местах", публиковался в семидесяти семи - иначе нельзя было свести концы с концами в тогдашней реальной действительности: в виртуальной тоже, но в виртуальной они для меня были изначально и непреодолимо несводимыми - это уж сквозная "тема" всех моих писаний - а вот бегать из редакции в редакцию надо было вполне физически.
Однажды, когда я отдавал Перельману какую-то рукопись - свидание было под падающим снежком, я выскочил из офиса раздетым, - он посочувствовал:
- Вам, как всегда, некогда?
Как всегда, в его тоне слышалась ирония, поэтому я счел необходимым выразить готовность здесь же, под падающим снежком, обсудить любые назревшие вопросы.
Он сказал:
- А что, если вам помещать в моем журнале не разрозненные опусы, а что-то связное и цельное?
- Роман?
- Если есть роман, пожалуйста, - опять включил он иронический регистр. Но тут же посерьезнел. - Я предлагаю вам рубрику. Чтобы из номера в номер был подхват:
... Раз в три месяца, - понеслось в моем сознании. - Четыре материала в год... Ну, для начала лучше три... One, deux, trios...
- ... Чтобы читатель ждал... - говорил меж тем Перельман.
...Свобода есть изначальный подкоп под равенство, кой черт поставил их в строку?..
- ...Ждал бы именно вашей рубрики...
...А братство - для того, чтобы свобода и равенство не перегрызлись насмерть...
- И назовем мы эту вашу колонку: колонкой главного редактора. Вы не замерзли?
- Нет... Свобода - равенство - братство! Вот тема первой триады. Логика восемнадцатого века и теперешний взгляд...
- Вам не холодно? - пробился он ко мне с ироническим вопросом.
- Мне жарко, - ответил я, и это была правда - без всякой иронии.
Русский дух
Обязанности редактора меня не пугали - я на протяжении жизни достаточно много занимался редактированием текстов.
Текстов - но не органов печати! Поэтому словечко "главный" в моей должности меня несколько настораживало. Но не обескураживало: я осенял себя духом Марка Твена и надеялся, что до сельскохозяйственных проблем дело не дойдет, а с литературными как-нибудь справимся.
Одно я знал твердо: если журнал будет состоять из материалов эмигрантского и диссидентского окраса, в которых зарубежные эксперты продолжат учить нас азам демократии и печалиться по поводу нашей на этот счет тупости, - такому изданию в нынешней России делать нечего, и читать его не будут.
Значит, надо добавить плодов с отечественной грядки. Нужны материалы, российские и по истокам, и по пафосу, говорящие о том, что происходит в наших душах под родными осинами.
Перельман согласился.
По счастливому стечению обстоятельств мне предстояло в ту пору читать лекцию в Тульском университете. И я использовал поездку, предложив знакомым тульским литераторам поучаствовать в "нашем" (так я формулировал) издании. Туляки проявили понимание.
Впервые в жизни надо мной как над редактором не висела привычная по прежним временам пирамида ответственных начальников, которые риском потери партбилета уравновешивали мои дерзости. Теперь я говорил: "Пойдет" и был уверен, что пойдет.
Согласовать все это нужно было только с Перельманом, который - по его новому амплуа "издателя" брался обеспечивать спрос и распространение, а за тексты отвечал я. Мы договорились на удивление легко: Виктор Борисович все принял, и мы со смехом удостоверили тот факт, что теперь в палитре журнала появились чисто российские краски, а если вослед тому же Марку Твену брать сравнения из сельскохозяйственной сферы, - пахнуло родным навозом, а если к американской вторичной этикетке (Марк Твен в переводе - марка номер два) доклеить что-то отечественное, то не обойтись без Лескова: на буквальное цитирование не решаюсь.
В полном обоюдном согласии мы с Перельманом сложили очередной (и мой первый) номер журнала. По его (естественно) настоянию книжку открывала в "колонке редактора" моя статья "Свобода...". Анонсирована она была и на обложке: там неукротимый Вагрич Бахчанян поместил несколько перекошенное, но вполне узнаваемое изображение знаменитой гранитной Дамы с факелом, знакомой всем, кто бывал (или, как я, не бывал) в Нью-Йорке.
Сдав номер в типографию, Перельман отбыл за океан, наказав мне проследить за качеством печати, а затем доставить изрядную часть тиража ему в Нью-Йорк лично, - в каковой перспективе мне (и моей жене) были оставлены соответствующие приглашения.
Я все исполнил, получил тираж, а затем встал в хвост длинной очереди в Девятинском (кажется, так) переулке за получением визы.
В качестве доказательства моей добропорядочности я предъявил американскому паспортному контролеру только что вышедший номер журнала.
Дядя Сэм взглянул, крякнул и выдал визы.
Американский дух
До этого я был в Штатах трижды, и даже долетал до Тихого океана, но в Нью-Йорке - как следовало бы - ни разу (если не считать однодневного десанта из Нью-Хевена: туда - обратно, ничего толком не посмотрел, только раззадорился: только по губам мазнули). Поэтому предложение Перельмана пожить у него в Нью-Йорке две недели было соблазном, противостоять коему было выше моих сил.
Он встретил меня в аэропорту "Джи-Эф-Кей", загрузил в багажник коробки с тиражом нашего журнала и повез к себе... мимо небоскребов, силуэты которых показались мне вырезанными из бумаги... мимо "Свободы", шаржировнное изображение которой вкатил нам на обложку неиссякаемый Бахчанян... мимо "Близнецов", к которым рванулось мое сердце... по мосту "Джордж Вашингтон"... на ту сторону Залива - в уютный пригород Леонию, где обнаружился в густой красно-желтой зелени (именно так!) одноэтажный домик, там приготовила нам жилье жена Виктора Борисовича - радушная Алла Абрамовна.
Поскольку я был одержим желанием "прогуляться по Нью-Йорку" (у меня комплекс старого туриста: "смотреть ногами", и у моей жены тоже), режим нам был предложен такой. С утра кто-нибудь из соседей отвозит нас к Центральному Парку, после чего мы гуляем и смотрим город, а к вечеру та же машина ждет нас в том же месте и везет обратно в Леонию.
К нашей радости, это осуществилось несколько раз с истинно американской четкостью. Хотя возили нас русские. Сам Виктор Борисович не возил, он был занят подготовкой журнальных материалов и, между прочим, ожиданием почтальона (не принесут ли чек от подписчика - меня кольнула мысль о том, что в Америке нервное ожидание чека - черта образа жизни, мне до той поры неведомая). Алла же Абрамовна тоже не имела возможности много нами заниматься: с утра она на своей машине ехала в направлении, противоположном Нью-Йорку, в штат Нью-Джерси, и там в психиатрической больнице приводила в относительное сознание вверенных ей пациентов; возвращалась она вечером, и тогда уже опекала нас: кормила, выполняла просьбы... Ни опоздать на службу, ни пропустить день-другой по случаю нашего гощения она не могла, и тут опять открылась мне на миг обратная сторона американского благоденствия: свой дом! две машины! - и однако железная необходимость вкалывать без всяких поблажек.
Видя нашу с женой жадность до впечатлений, Виктор Борисович вписал нас в туристскую группу, совершившую двухдневное путешествие в Вашингтон, - этой поездки я не забуду никогда и по гроб жизни буду Виктору Борисовичу за нее благодарен.
Сам он свозил нас, во-первых, на Брайтон-бич. Легендарный берег был пустынен, вдали маячила группа людей, что-то яростно обсуждавших. Когда они приблизились, я различил слова: "Что ваш Гайдар может! Вот Примаков - это голова!" - "А я вообще думаю, что полезней всех Лужков". "Полезен Доренко, вот его и возьмите" и т.д. - по родимой партитуре.
Во-вторых, Перельман устроил нам подробную экскурсию во Всемирный Торговый Центр. В цокольном этаже одна за другой сменялись свадебные процессии. До сих пор вижу темнокожую невесту, присевшую перед фотокамерой, ее платье, белоснежной пеной на коричневом мраморе пола. Вспомнилось мне это братание снега с шоколадом 11 сентября 2001 года:
В-третьих, наш добрый хозяин организовал два моих выступления в еврейской аудитории, один раз в синагоге, другой - в культурном центре имени Шолом-Алейхема. В этом центре после моей лекции Виктор Борисович выложил на продажу мои книги - я их привез с десяток - выложил по цене, от которой у меня глаза полезли на лоб, настолько она показалась нахально высокой. И вот - одно из моих психологических потрясений: книжки мгновенно разобрали и - потребовали еще! Еще - не было; я не мог объяснить возмутившимся слушателям, что вез тираж журнала, а своих книг - уж сколько поместилось... Я с тоской подсчитывал, что возьми я на десяток-другой больше - окупил бы дорогу... Но сильней этой мысли (изрядно меня сокрушившей), было изумление от того, как американцы требовали у меня книгу: их недоумение прямо-таки выхлестывало в возмущение: "Как это! Мы пришли вас слушать, мы хотим купить вашу книгу, мы выкладываем за нее доллары, а вы говорите, что не привезли!?"
У нас все происходило бы в совершенно иной тональности.
И, конечно, вместе с Виктором Борисовичем мы усердно редактировали материалы в очередной номер журнала. Причем он умилялся скорости, с которой я все это правил, а я тряхнул стариной, вспомнив сорокалетний опыт работы в советской печати, и еще - мне очень хотелось из-под крыши на улицы Леонии: гулять, смотреть: а Виктор Борисович предпочитал втягивать меня в обсуждение журнальных перспектив:
Планы у него были прямо-таки наполеоновские: сделать "Время и мы" лучшим российским журналом, окупить себя, снять офис, перещеголять всех конкурентов в свободе слова, то есть увеличить тираж до...
Я осторожно заземлял эти мечты, говоря о том, что в России теперь совсем другая ситуация, журналов, почувствовавших свободу слова, полно, а вот читателей маловато... Кроме того, я говорил, что надо укрепить московскую редакцию: я в делах типографских опыта не имею, надо мне найти заместителя, который такой опыт имеет; в качестве кандидата я назвал Перельману единственного опытного издателя, с которым имел дело, - Юрия Кувалдина. Перельман со мной согласился, и Кувалдин был заочно утвержден.
(В Москве, приняв назначение, он взвесил в руке последний номер нашего журнала и произнес фразу, которая поразила меня точностью его практической сметки: "Книжка должна быть тоньше. Чтобы пролезала в щель почтового ящика".
Но это потом...).
Пока же я завершил пребывание в Америке.
В память врезалась картина: Виктор Борисович спускается ко мне с верхнего этажа в цокольный. Вдруг он останавливается и замирает. Я вижу его тоненькую фигуру на лестнице, и какой-то американский фильм всплывает в памяти... кажется, "Лисички" Уайлера... мужской силуэт на лестнице... пауза... пауза... когда же прервется эта пауза, и он сойдет?..
Порядок верстки
Вскоре я понял, что не ошибся, предложив Кувалдина в сотрудники: он не только нашел типографию, где наш тираж печатали и дешевле, и лучше, чем когда это устраивал Перельман, - Кувалдин немедленно организовал что-то вроде постоянно действующей редколлегии (стихами, например, согласился ведать Александр Тимофевский-старший), и ее заседания стали проходить регулярно.
Естественно, в регулярное издание потекли тексты, проникнутые "отечественным духом".
Перельман это дело из Нью-Йорка приветствовал и охотно приплюсовывал наши материалы к своим, проникнутым "духом эмиграции", отводя "отечественным" вторую половину книжки, "в затылок" тем, которые заказывал и готовил сам.
Этот-то порядок и стал поворотным пунктом наших взаимоотношений. И пунктом крутого разворота в моей "карьере" главного редактора.
Верстка очередного номера, сделанная нашим метранпажем по указаниям Перельмана, отчетливо "пахла" диссидентским нравоучительством в адрес России.
Меня, помню, уязвила не столько проза, открывавшая номер (она была, что называется, привычно-прилична), сколько подборка каких-то злых и плоских карикатур, высмеивающих наш неизбывный тоталитаризм; венчая журнальную книжку, они делали ее - вкупе с прозой и публицистикой - совершенно "нездешней"; наши отечественные материалы оказывались как бы в "эмигрантском мешке".
Рассчитывать, что такой журнал пойдет нарасхват в России, было наивно.
У Кувалдина было такое же ощущение, и мы, посовещавшись с нашей редколлегией, решили: ничего из номера не выкидывая, поменять порядок материалов и открыть журнальную книжку текстами российских авторов, эмигрантов же сдвинуть во второй эшелон.
Совершив композиционную рокировку, мы отправили переверстанный макет Перельману, не подозревая, какую бурную реакцию это вызовет.
Ночной звонок из Америки поднял меня с постели. Голос был настолько изменен яростью, что я не сразу узнал Виктора Борисовича.
- Я не потерплю такого самоуправства! - прокричал он мене через океан. - Вы превышаете ваши полномочия! Я восстанавливаю ту верстку, которую сделал я! А вас с Кувалдиным я понижаю в статусе! Вы больше не главный редактор журнала! Главный редактор - я, а вы отныне - редактор московского филиала...
Дождавшись паузы в этом монологе, я отозвался (боюсь, в том же градусе раздражения, какой был задан):
- Как вы сказали? Филиала?! Если вы убираете меня с поста главного редактора, то я вообще убираюсь из редакции!
В следующую секунду я был потрясен - нет, не существом его ответа, а тем, как мгновенно изменилась его интонация. Виктор Борисович сказал необъяснимо спокойным голосом:
- У нас на Западе так дела не делаются, уважаемый Лев Александрович. Раз мы с вами договорились на год, то есть на четыре номера, значит, вы четыре номера должны отредактировать. По-джентльменски.
Должен признаться, что сердце мое дрогнуло именно от его интонации. Редактировать журнал мне больше не хотелось, но, в конце концов, сделать один оставшийся номер было нетрудно: материалов мы с Кувалдиным успели наготовить, а порядок верстки меня больше не волновал.
- Хорошо, - сказал я. - Поcтупим по-джентльменски. Последний номер я, конечно, доредактирую.
Простились мы, как мне показалось, вполне дружелюбно.
Кувалдин, к моему удивлению, принял новость о нашем смещении с должностей не просто легко, но даже и со смехом. Наконец-то! Вскоре я понял, почему: редакцию нашу он "раскрутил" вовсе не для Перельмана, а для себя. И, мгновенно подхватив дело, стал выпускать в том же формате свой журнал, назвав его: "Наша улица".
Я же, скрепя сердце, дотянул до типографии последний в моей редакторской жизни номер журнала "Время и мы".
Лэйблы
Оборачиваясь на год моего редакторства, я не без сокрушения обнаружил, что более всего мне запомнилась не правка рукописей - к этому делу мне за сорок лет такой работы было не привыкать, - а работа над: конвертами. Дело в том, что В.Б. вменил мне в обязанность рассылку тиража подписчикам, оставив на это деньги и - липучие отрезочки с адресами - "лэйблы"; эти лэйблы я клеил на пакеты и таскал все это на почту, думая: "Вот она, истинная функция главного редактора журнала: почтовый служащий!"
Ничего, освоил.
Увольнение и прощание
В письме, присланном мне "под расчет", В.Б. спросил, как ему лучше меня уволить: тихо, без огласки, или - сообщив читателям, что я снят с редакторства за служебное несоответствие.
После некоторого раздумья я ответил, что предпочитаю второй вариант.
Не знаю, сообщил ли он читателям то, что хотел, - следующие книжки журнала мне уже не попадались; в продаже его я не видел, в библиотеках тоже.
А услышал - пять лет спустя, что в Центральном Доме Литераторов состоится вечер, посвященный юбилею журнала: то ли 25-летней его годовщине, то ли выходу "круглого" (кажется, 150-го) номера.
Приглашение я получил. Собравшись с духом, пошел. С удовольствием прослушал рассказ Перельмана о том, как начиналось это издание и как будет продолжено. Отдал должное неиссякаемой энергии его души. В перерыве подошел к нему. Не уверенный, что беру правильный тон, спросил скорее невпопад, чем наугад:
- Вы из Нью-Йорка?.. Или из Тель-Авива?
- Из Нью-Йорка, - ответил он. И, посмотрев на меня смеющимися глазами, прибавил: - А у вас, как всегда, нет времени.
Тут мы облегченно рассмеялись.
Через некоторое время я узнал о его болезни и смерти.
Эпилог
В архиве мужа Алла Абрамовна нашла письмо одного из авторов журнала:
"Я Вам, В.Б., категорически не советую передавать издание журнала кому-либо в Моветскую Россию. Авторитетнейшие "Грани" погибли здесь. Знаменитый "Континент" захирел..."
В.Б. не послушался мудрого совета.
В интервью по поводу юбилея своего журнала он заметил:
"Я абсолютно уверен, что даже когда мое имя канет в Лету, журнал "Время и мы" будет жить и останется важным источником познания эпохи".
И это тоже чистая правда.
Если литература - "наше все", то служение Прекрасной Даме реализуется как служение Литературе. Виктор Перельман был по складу характера рыцарь. ВРЕМЯ вышло крутое. МЫ - не всегда на высоте. Но он служил до последнего вздоха.
Боль и радость
Я думаю, что тайна страдания - в Божьем резце, выстраивающем мир и меня в мире, в нераздельности Божьего страдания и радости. Так это в образе Бога, каким я его чувствую, каким он присутствует во мне. И так это во взлетах человеческого чувства, во всяком вдохновении. Между ними есть подобие, как между первой и второй наибольшими заповедями: о любви к Богу и любви к ближнему.
В поэме Джебрана Халила Джебрана "Пророк" женщина просит:
- Скажи нам о радости и о печали. И пророк ответил так:
- Твоя радость - это твое горе без маски. Ведь тот же самый колодец, из которого подымается твой смех, был часто заполнен твоими слезами... И разве может быть иначе?
Чем глубже твое горе проникло в тебя, тем больше и радости может вместиться в тебя...
Разве не та же чаша, что содержит твое вино, обжигалась когда-то в печи гончара?
И разве лютня, услаждающая твой слух, не то самое дерево, которое страдало под ножами резчиков?
Когда ты радуешься, загляни глубоко в свое сердце - ты увидишь, что это в действительности ты плачешь о том, что было твоей радостью. И когда тебе горько, загляни снова в свое сердце - ты обнаружишь, что только то, что приносило тебе радость, дает тебе и печаль. Кто из вас может сказать: "Радость больше, чем печаль"? И другие скажут: "Нет, горе больше". Но я скажу вам: они неразлучны.
Вместе пришли они, нас коснулись едва, и когда одна из них сидит с тобой за столом - помни, другая спит на твоей кровати. Действительно, как стрелка весов, ты колеблешься между горем и радостью.
И только когда ты пуст, она неподвижна и в равновесии. Но чуть лишь хранитель сокровищ поднимет весы, чтобы взвесить свое золото и серебро, обязательно радость или горе на весах поднимется или опустится.
Здесь почти все верно, кроме одного преувеличения. Я не думаю, что плачу, когда радуюсь. Но это потому, что я человек и живу на поверхности времен и в миг радости целиком отдаюсь радости. А Бог, который в глубине, где время целостно и называется вечностью, одновременно погружен в полноту боли и в полноту радости. И в той мере, в которой я раскрыл в себе образ Божий, я чувствую привкус боли в радости и радости - в боли.
Этим привкусом большое искусство отличается от такого, которое забавляет, развлекает и отвлекает от глубины духа. Мы испытываем подъем духа, мы радуемся, когда смотрим на муки Эдипа, когда слушаем "Страсти" Баха. Но разве эта радость свободна от боли? И разве в комедии Гоголя нет незримых слез? И в шекспировской комедии, где мы смеемся вместе с героем, а не над героем, где человек не падает в бездну своих ошибок, но со смехом освобождается от них, где царствуют радость, - нет-нет и мелькнет грусть.
Страдает раненый олень.
А лань здоровая смеется.
Для спящих ночь, для стражи день,
И так на свете все ведется...
Разве нет тени грусти в сонатах Моцарта? Разве сама форма концерта не требует чередования радости и грусти? И разве муки любви не поднимаются до взрывов блаженства? Об этом писал не только Достоевский. И в песенке Клерхен есть стих, не давшийся переводчику, передаю его прозой: "Быть полным радости, страдания и мысли". Именно это счастье: "Звездно ликуя, смертельно скорбя, счастье душа познает лишь любя".
Разве путь инока не чередование благодати с богооставленностью? И разве в самой благодати не плачет Силуан о народах, бредущих во тьме? И Рамакришна, плакавший трое суток вместе с отцом, потерявшим своего сына, - разве на четвертые сутки он не запел гимн? И не нарастал ли этот гимн в самой глубине его скорби? Я думаю, что Иов, встретив Бога, испытал радость, перекрывшую все его страдания. Глубина этой радости неотделима от глубины его боли. Потому что боль обнажила все его нервы, и он каждым обнаженным нервом пережил красоту, увиденную глазами Бога.
Когда мне попадаются люди, играющие в карты на пляже, я думаю, что они мелки и в горе, не только перед лицом бесконечности. А разве бесконечность не бередит, не тревожит? Разве не вызывает она мысль о хрупкости мыслящего тростника?
Говорят о счастливом детстве, но разве это не время безутешных слез, плача навзрыд? Способность чувствовать боль та же, что способность чувствовать радость. Нас удивляют крутые переходы детей от радости к горю, от горя к радости. Детей, наверное, удивляет наша серость, наша неспособность чувствовать по-детски. Только в немногих случаях это сдержанность в мелочах, оставляющая способность к великому чувству, сдержанность в мирском при открытости сердца Богу. Гораздо чаще цена потерянного золота несравненно больше кучи мелкой монеты. И снова приходит на ум Волошин, возле дома которого я писал это:
Ребенок, непризнанный гений
Средь будничных, серых людей...
Мы браним детей за беззаботность. Но эта беззаботность - непременное условие счастья. И жизнь в Боге, по ту сторону счастья и несчастья, невозможна при озабоченности. Христос призывал своих учеников не заботиться о дневном пропитании. Дзэнские старцы учили не заботиться и о духовной цели, жить полнотой и глубиной мгновения, тем, что европейские мистики называли "вечным теперь".
В чем счастье дураков? В беззаботности. На фронте мы не соблюдали требований устава, не носили касок, не знали пароля и отзыва. Нашей любимой песней была песнь о беспечности Ермака.
Слово "беспечно" я всегда пел с каким-то замиранием сердца. Беспечность была мигом счастья в каждую минуту, когда война не оборачивалась мучением и ужасом. И мне помнится, что беспечность была нашей общей тайной, что она соединяла меня с другими в одно братство.
Вы спите, спите, - мнил герой, - Друзья, под бурею ревущей...
Чем ближе в переднему краю, тем крепче я спал. Чем больше напрягала чувства близость смерти, тем острее чувство красоты полей и лесов, по которым перекатывалась война, и самих боев. Я помню, что тяжело раненный, контуженный, лежа на спине, я любовался самолетами сбрасывавшими на нас бомбы, и самими падающими бомбами, блестевшими под февральским солнцем. И потом, когда был случай смотреть на бомбежку, а не утыкивать нос в землю, я сказал сам себе: впечатление от бомбежки, как от великого произведения искусства, никогда не слабеет. То, что потрясает, всегда обновляет наши чувства. И прекрасное, как писал Рильке, это та часть ужасного, которую мы способны вместить.
Все это выросло из наброска, который я сделал, подымаясь к могиле Волошина. Я пошел туда в первый день, еще не окрепшими ногами; идти было трудно, и бросилось в глаза, что сама трудность подъема обостряла чувства и углубляла созерцание трех бухт: Тихой, Мертвой и Коктебельской. Мелькнула мысль, что в этом, может быть, смысл страдания во вселенском плане бытия. И в этом резон, почему верующие благодарят Бога за боль, почему боль, по словам какой-то немецкой святой, - это хорошее слово.
Недавно мы говорили об эмиграции, и я вдруг подумал: что мы теряем, уезжая? Боль. Больно за родное. За чужое не больно.
Боль - это вызов, на который стихи Зинаиды Миркиной дают ответ: люблю, люблю, несмотря ни на что. И этот ответ - творчество, подобное Божьему.