ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"
АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА
2006 № 2 (80)

ГЛАВНАЯ ВЕСЬ АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА АВТОРЫ № 2 (80) 2006 г. ОБЩЕСТВО ПОЛИТИКА КНИГИ ИСТОРИЯ ЗАГРАНИЦА РЕМЕСЛО СЛОВО ГОЛОС ЛИЦА СПОРТ

 

 

Алексей Варламов

Cочельник

 

По темной,  еще не дождавшейся рассвета московской улице, по мокрому снегу вперемешку с водой,  опираясь на палку и тяжело дыша,  двигался громадный старик в древнем кожаном пальто на меху и изъеденной молью  песцовой  шапке. Его  пытались обойти торопливые утренние прохожие, вполголоса чертыхались, но глыбистое тело прочно загородило дорогу, и настороженно глядели перед собой глубоко посаженные глаза.

 

Старик спешил, сильное волнение гнало его вперед,  заставляя месить неподатливый снег. Он прошел больше двух кварталов,  ни разу не останавливаясь и не переводя дух, и наконец свернул к длинной очереди у газетного киоска. Купив газеты, старик присел на лавочке в сквере напротив продуктового магазина.  Теперь он  с жадностью смотрел  по сторонам, отчетливо, как в молодости, слышал звуки и запахи улицы, его обострившееся сознание отмечало все до мелочей, он заглядывался на хорошеньких женщин  и ловил себя на почти забытом ощущении,  как было бы ему приятно,  если бы кто-нибудь из них обратил на него внимание. Но женщины равнодушно проходили мимо, нарушая  то благоговейное состояние,  в котором пребывал всегда старик в день проверки облигаций трехпроцентного займа.  А было  таких  дней всего восемь  в году,  и каждые полтора месяца выходил он дому,  чтобы купить газеты с таблицей выигрышей.

Сколько было у старика облигаций,  никто не знал. Они хранились в самых невероятных  местах громадной захламленной квартиры,  в старинных железных коробках из-под сахара и монпансье,  тщательно рассортированные по сериям, заботливо подобранные и перевязанные тесемками в ожидании своего часа.  Старик долго раскладывал их на манер карточного пасьянса, дотрагивался  до них,  подносил к очкам и все время искоса поглядывал на столбики цифр в газете с указанными напротив денежными сумами.  Наконец он вздохнул, перекрестился, взял мощную швейцарскую лупу и под ярким светом настольной лампы, шевеля губами, повторяя и обсасывая,  как вишневую косточку,  каждую цифру, начал сверять. Одной газете он не  доверял, перепроверял по  другой и наконец самую последнюю, решающую сверку сделал как обычно по «Сельской жизни». Но цифры опять не совпали, не принеся даже жалкого выигрыша.

Старик не отчаивался, он был терпелив и верно рассчитал, что с каждой новой неудачей все меньше облигаций остается в тираже, и поэтому его шансы на успех возрастают.

Быстро истек бесснежный и хмурый день начала января, старик снова и снова с волнением вглядывался в цифры, опять учащался пульс в его мягких полных руках,  и он тяжело дышал. Однако номера  даже не приближались к тем, которые значились в газете,  но  старик все равно на что-то надеялся,  и потому не сразу услышал поздний звонок в дверь.  Он вздрогнул и  стал  судорожно распихивать облигации по коробкам,  прятать их в смятую кровать и платяной шкаф.

- Она вчера умерла…

Женщина лет  пятидесяти  с усталым лицом и двумя большими сумками в руках что-то говорила, но сознание старика было еще далеко.

- Все тебя вспоминала.  Боялась,  когда ее не станет, я тебя брошу.

Женщина стала разогревать еду, и только теперь старик ощутил голод и вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел.

- Сказала, что очень тебе благодарна за то, что сделал ее матерью. А больше ты не сделал ей ничего хорошего.

Старик вспомнил язвительный голос бывшей жены, почтамт в Твери, где они познакомились на десятую годовщину революции, и промолчал.

- Ты  испортил ей жизнь. Ты всегда только о себе и думал. Тебе было плевать на всех нас.  

Он болезненно морщился, слыша о том, что он эгоист, скряга, а мама всех любила и ее все любили… Его до боли мучил голод,  но приходилось ждать, пока дочь успокоится, а та все говорила и говорила высоким, пронзительным голосом.

Наконец вся в слезах она ушла, и старик решил, что не мешало бы еще раз проверить тираж,  как вдруг в дверь опять позвонили. Он подумал, что вернулась дочь, и поэтому против обыкновения не стал смотреть в глазок, сдвинул щеколду и увидал перед собой здоровенного детину с облезлой елкой в руках.

Детина проворно вставил ногу на порог, чтоб старик не смог захлопнуть дверь, и задышал перегаром:

- Папаша, купи елку.

Всю жизнь панически боявшийся грабителей, старик потерял дар речи,  а детина,  ласково глядя ему в глаза,  промычал:

- Купи, родной. Глянь красавица какая. Всего-то чирик.

Негнущимися пальцами старик вытащил из внутреннего кармана красную бумажку и тут же оказался один на один с осыпающейся, измятой елкой. Он долго смотрел на голые ветки, и так и остался сидеть в коридоре на табуретке,  трогая сухие иголки и бессмысленно глядя в пыльный темный угол.

Если бы много лет назад кто-нибудь сказал старику,  что он  будет доживать свой  век  в одиночестве в запустелой квартире,  дрожа и боясь потратить лишний рубль, питаясь макаронами и фасолью, он бы ни за что не поверил. Одиночества он никогда не переносил,  денег не  считал  и тратил их легко и беззаботно.  Он был в ту пору женат, к сорока родил троих детей,  преподавал в  вузе  историю  и  жил счастливо и безмятежно,  не зная ни уныния, ни страха.

Но незадолго до войны после нескольких бурных, но недолгих увлечений старик влюбился в молоденькую хрупкую музыкантшу с прелестными пепельными волосами и нежными  тонкими  пальцами,  так сладко умевшими его ласкать. Он был тогда и сам хорош собой. Прекрасно сложенный, с могучей, едва начавшей седеть шевелюрой, благородным высоким лбом. Мало кто мог подумать, что у такого сильного мужчины был порок сердца, отчего его не призвали в армию. Старик развелся с женой и ушел жить к музыкантше, но семью не бросил. Он приходил по воскресеньям с молодой красавицей в дом, играл с  детьми,  мастерил им бумажных голубей, рисуя на крыльях красные звезды, и радовался не меньше, чем они, пуская самолеты с балкона во двор, а музыкантша, глядя на высокую худощавую женщину, накрывавшую на стол, благоговейно складывала на груди руки и шептала ей:

- Вы - святая! Святая!

Вечером, когда детей укладывали спать, она играла вальс из «Щелкунчика» или «Лунную сонату», старик целовал руки и плечи молодой жены и вспоминал свое  детство, усадьбу  под Звенигородом, сосновую аллею и отца - известного юриста, защищавшего до революции социал-демократов, благодаря чему старику  впоследствии разрешили учиться в университете. Первая жена обрывала его:

- Замолчи и не вздумай больше нигде болтать.

    

В городе уже вовсю шла эвакуация, давали по карточкам крупы и хлеб, в небе зависли дирижабли, уходили на фронт неумелые добровольцы. Но ничто его не пугало, пока в одну из ночей, казалось бы, тихую и спокойную, когда ни один немецкий самолет не прорвался в Москву, старик внезапно проснулся от ужаса. Он разбудил музыкантшу и попросил ее не спать до утра, но ужас все равно не проходил. С утра он бросился к первой жене.  В конце концов обе женщины договорились, что старик уедет с семьей в эвакуацию, а музыкантша останется в Москве караулить их квартиру.

Так все и вышло, но с того дня, когда забитый до отказа товарняк потащил их за Урал, пошла наперекосяк вся его жизнь. Чужая изба при сельской школе, дурная пища, холод, тараканы, скука, деревенские  женщины, которые смотрели  с осуждением  на  его вальяжную фигуру в пальто с бобровым воротником и громко злословили за его спиной. Он чувствовал себя неловко - но не объяснять же всем подряд, что его комиссовали на законном основании. Поэтому большую часть времени старик сидел в избе возле печи и вспоминал Рождество, громадную елку в сверкающей гостиной, вальс из «Щелкунчика», женские платья и туфельки и стыдливую, подарившую ему первые ласки любви гувернантку - белокурую немку с таинственным именем Лота, которая не смогла отказаться от солидной доплаты, которую предложил ей за дополнительные услуги заботившийся о гармоничном развитии сына адвокат.    

Тем временем его сыновья искали по улицам, где бы украсть дров. Мальчишки  разбирали чужие заборы и ограды для скотины, жадно ели суп из картофельной шелухи, сморкались, толкались и дразнили любимицу старика четырехлетнюю дочку. На отца они даже не глядели, и старик с горечью понял, что им стыдно за него перед другими мальчишками, у которых отцы ушли на фронт.

Все больше похоронок приходило  в уральскую деревню, все яростнее становились глаза у высохших деревенских женщин, а сыновья воровали теперь не только дрова, но и все что плохо лежало. Приходил председатель колхоза, контуженый артиллерист с пустым рукавом, грозился их прибить, жена рыдала. Но ему  все стало безразлично. Старик пытался ходить по начальству, чтобы ему помогли выбраться из проклятого места, но только летом сорок четвертого с началом знаменитых десяти сталинских ударов по отступающему врагу удалось договориться, что им разрешат уехать на грузовой платформе, сопровождая трактор.

На платформе ехали целый месяц, плохо закрепленная машина однажды, когда состав резко дернулся,  тронулась и придавила гусеницей руку старшего сына. Ни освободить руку, ни сдвинуть трактор не удавалось,  шестнадцатилетний мальчик потерял сознание, металась обезумевшая мать, что-то кричали на станции осаждавшие поезд люди, а старик застыл как зачарованный. Наконец состав снова дернулся, трактор откатился, и парня вытащили.

 

Подурневшая, постаревшая лет на десять музыкантша, зарабатывавшая на жизнь перепиской нот для генеральских жен, не смогла отстоять квартиру, куда вселилась еврейская семья, и им пришлось жить вшестером в маленькой комнате - он, две женщины и трое детей. Жили впроголодь,  не в чем было отправить в школу дочку, к тому же каждый месяц заставляли записываться на заем - восстановление народного хозяйства, долг перед Родиной...

Старшего сына пристроили в военное училище, средний пошел на завод учеником токаря, и старик оставался все долгие дни с двумя женщинами. Угрюмый,  молчаливый, он наводил на них ужас. Музыкантша боялась, что он наложит на себя руки, и мучилась, не зная, как ему помочь, и вот тогда-то и свалился на нее как снег на голову тот неправдоподобный, фантастический выигрыш по одной из облигаций. Выигрыш достался именно ей, и пораженная, оглушенная женщина уже хотела о нем всем объявить, но передумала и положила заветную облигацию в пачку к старику и стала ждать, радуясь за мужа, который обнаружит выигрыш и хоть немного утешится.

Однако муж ничего никому не сказал, разве что стал еще больше угрюмым и скрытным, и простодушная женщина решила, что скорее всего она что-то второпях напутала, и выкинула ту историю из своей легкомысленной  головы  с  поседевшими  волосами. Но полгода спустя,  в лето тысяча девятьсот сорок седьмое грянула с кремлевского небосклона денежная реформа, унеся скромные и нескромные обывательские сбережения в государственную казну.

    

Не понятно, как выдержало тогда его больное сердце. Потолстевший на казенных харчах сын, придя в увольнение, не сразу узнал отца с бессмысленно застывшим взглядом и закушенной от боли губой.  Когда же старик очнулся и пришел в себя, то завыл,  заметался, хотел подавать в суд, идти в Кремль к вождю, требуя справедливости к сыну покойного революционера. Женщинам стоило большого труда его унять, не выпускать на улицу, чтобы никто не слышал,  как кроет старик власть, как жутко ругается. Тогда, в те бессонные злобные ночи он вдруг вспомнил,  что именно говорил когда-то в Петрограде его гимназический друг, как уговаривал его уйти вместе с ним к Деникину, потому что наступившая власть - бандитская, и какие бы заслуги не имел перед ней его либеральный папаша, все равно рано или поздно новая власть их уничтожит.

Но той промозглой  питерской ночью старик не внял приятелю – ведь его же приняли в университет, им оставили квартиру, не лишили избирательных прав,  так зачем же к Деникину, под пули? Боже, Боже, кололись еловые ветки в руке,  кололось больное сердце  в  глубине его рыхлого тела - ты оказался прав, убитый в Крыму Володя Белозерский, бандиты отняли у него сказочную сосновую  аллею, воры и насильники разлучили его с Лоттой,  хамы и негодяи обрекли его, потомственного дворянина, на нищету и смрад уральской ссылки. Но еще не поздно, пусть остался он один, а остальных сгноили в подвалах на Лубянке,  только он сумеет за все и всех отомстить,  и он знает, как.

С того дня в воспаленном  сознании  старика и возникла фантастическая  идея  скупать облигации, чтобы стать наконец богаче,  чем воровская власть,  чтобы задушить ее и  расквитаться сполна,  и тогда все встанет на свои места. Тогда приползут к нему на коленях злющие деревенские бабы, контуженные танкисты, пехотинцы и бесчестные вожди-плебеи, приползут все, кто сейчас хорошо устроился за счет его денег,  отмененных карточек и твердых цен. И он представил, как усмехнется, не разжимая губ, и станет долго с презрением на них смотреть, униженных, пристыженных, но оставит всех ни с чем.

 

Через месяц старик развелся с музыкантшей и женился на вдове генерала интендантской службы.  Ему  потребовалось немало  усилий,  чтобы склонить ее к новому замужеству. Однако в, казалось бы,  рыхлом  и безвольном человеке обнаружилась мертвая хватка, и вскоре была продана и генеральская дача, и автомобиль, а на вырученные деньги приобретены облигации. Генеральша плакала, особенно ей было жалко чудесного розария - единственного места, где находила покой ее испуганная душа,  но старик был непреклонен и продавал золото, мебель, посуду, картины, книги и вообще все, вывезенное покойным генералом в последний год войны из Германии.

О, теперь он умен и не позволит себя так просто и бессовестно надуть. Ведь если бы тогда, в сорок седьмом, положил бы он все свои деньги на книжку, да не на одну,  а на несколько,  то не был бы таким сокрушительным одиннадцатый сталинский удар. И теперь старик хранил облигации, распределив их по девяти сберкассам, постоянно что-то продавая и выменивая. В его глазах появился лихорадочный блеск, пугавший жену до дрожи, но старик неумолимо приводил в исполнение свой план и даже испытал некоторое разочарование  в  пятьдесят третьем, глядя из окна на улице Горького, как шли люди хоронить в давке вождя.

Что-то творилось в стране,  в город возвращались исхудавшие как тени люди, молодые ветераны войны уезжали поднимать целину. Старик же был занят только одним. Все больше облигаций скапливалось в его руках,  все больше  часов уходило на  их  проверку. Он подстерегал заветный выигрыш,  но подлая удача насмешливо ускользала,  разминувшись иной раз в одной единственной цифре,  и старик бессильно откидывался на спинку стула,  до хруста сжимая в руках лупу, яростно комкая одну газету и снова и снова проверяя тираж по другой.

Он верил в удачу со всей нерастраченной страстью души, ничто не могло заставить его отступиться - до тех пор пока не поколебал его уверенности новый круглоголовый командир, сначала ударивший по облигациям, а потом объявивший, что через двадцать лет никакие деньги нужны не будут и все станет бесплатным.

Тогда-то и ощутил старик почти забытое дыхание ужаса. А что если и вправду все его усилия напрасны, и ликующая масса ничему не научившихся взрослых детей пройдет мимо, оставив его с бесполезными листками? Он с раздражением читал восторженные статьи в газетах, ненависть вызывала в нем каждая новая стройка,  с ненавистью смотрел он на улыбающегося отовсюду майора Гагарина,  и когда некоторое время спустя заговорили о новой войне,  то подумал он, что лучше бы уж она началась и все бы провалилось в тартарары,  чем пришлось бы ему вторично  пережить государственный  грабеж.  Веселые,  счастливые люди строили новую жизнь,  никто не обращал на него внимания, и даже собственные дети его совсем не понимали. 

Но прошло время,  и как-то незаметно канул в неизвестность лысый вождь,  разбился  при загадочных обстоятельствах счастливчик майор,  и тогда старик в который раз философски подумал,  что в сущности любая жизнь - та же облигация, и никому не дано знать,  какой выигрыш или проигрыш на нее падет,  сие есть великая тайна,  хранящаяся в чьих-то  незримых  и бесстрастных руках, и он, как умел, молился этим рукам, чтобы были они к нему милостивы.

Тем временем  супруга его от тоски или дурной пищи все чаще болела, и вскоре у нее обнаружили рак желудка.  В  больницу  ездили  поочередно первые две  жены,  а  старик стал к той поре грузен,  у него появилась одышка, и его хватало разве на небольшие прогулки вокруг дома. Потом не стало второй его жены - к концу жизни музыкантша совсем высохла и лежала в гробу невесомая,  с бледным, но как будто живым лицом персикового цвета,  унося с собой тайну того самого выигрыша,  который так круто изменил жизнь старика.  Лицо старика не выражало ни горя,  ни страдания,  и он даже не понял,  почему вдруг нарочито громко и  ожесточенно  сказала жена старшего сына:

- Чтобы и он так же мучился, мерзавец!

     

Ничто не изменилось в его жизни. Старик жил по-прежнему одиноко и скупо и позволял заботиться о себе только  дочери.  Ей  единственной  он открывал засовы своей необъятной квартиры,  дочь готовила,  стирала,  убиралась, и, глядя на нее, уже немолодую женщину, навсегда оставшуюся для него маленькой девочкой, не стыдившейся не ушедшего бить фашистов отца, он чувствовал удивительную нежность и одновременно страх при мысли о том, что с единственным существом, связывающим его с жизнью,  может стрястись какая-нибудь беда.  Он любил ее так сильно, как только умел любить, и иногда даже размышлял, не предложить ли дочери денег, но потом одумывался - на что ей деньги, она принадлежала к тем легкомысленным созданиям,  которые совсем не умеют жить и тратят деньги на ерунду, не подозревая об их истинном предназначении.

- Боже  мой,  -  говорила  дочь,  оглядывая пустые банки из-под фасоли и другой хлам, - как же ты живешь? Ну почему ты себе во всем отказываешь, папа?

- Ты  сама не знаешь,  что говоришь,  - возражал он сердито.  - В конце концов ты мне спасибо скажешь, когда все достанется тебе.

- Мне не нужны деньги, - говорила она в отчаянии. - Я ненавижу их с тех пор,  как ты от нас ушел. Ты рассорил меня с братьями, ты говоришь гадости про моего мужа, мучаешь меня…

Она начинала плакать, а старик смотрел на нее спокойными мудрыми глазами и в утешение говорил:

- Когда ты останешься одна, ты все поймешь.

С сыновьями старик виделся редко. Старшего он презирал за военный мундир, считал хамом, и когда им приходилось встречаться, разговор быстро перерастал в склоку.  Старик говорил гадости,  и сын, тоже располневший, чем-то напоминавший теперь старика,  из которого, может быть, и вышел бы музыкант, если бы не покалеченные под гусеницей пальцы,  тоже наливался гневом, и они едва не хватали друг друга за грудки.

Другого своего сына старик уважал и побаивался. Он был очень умным, с безошибочным чутьем,  и старику нравилось говорить с ним о политике.

- Как  ты  думаешь,  реформы больше не будет?  - задавал старик всякий раз один и тот же вопрос.

- Вряд  ли,  - отвечал сын,  поблескивая стеклами очков в золотой  оправе и пощипывая умеренно вольнодумную бородку.

Теперь он был доктором наук, вращался в высоких сферах, и старику казалось, что сын знает что-то очень важное,  имеющее  непосредственное отношение к тем силам и стихиям, которые ведали раскладом цифр в таблицах.

Иногда старику казалось,  что этот чересчур умный и острожный человек вовсе не его сын,  а нагуляла его когда-то тихоня жена с каким-нибудь евреем. Тем более, что к увлечению отца облигациями он относился скептически и советовал покупать золото и драгоценности.

 

Так проходили годы. Старик  был по-прежнему отменно  здоров,  громадное  его  тело работало уверенно и равномерно, только все чаще он засыпал днем или вечером,  а просыпался среди ночи  возле  телевизора с тускло светящимся экраном,  не сразу сообразив, где он находится и который час. Старик звонил дочери, та сонно просила его ложиться спать,  но уснуть он не мог и сидел долгие часы в обитом черной кожей кресле, размышляя о предстоящем тираже, о том, сколько он может максимально выиграть, листал подшивки таблиц и вдруг принимался  заново  проверять тираж какой-нибудь пятилетней давности.

У детей старика выходили замуж и женились собственные дети, которые знали,  что он фантастически богат, но никто из них его ни разу не видел. Жены полковника и доктора наук  недолюбливали друг друга, постоянно ссорили мужей, и объединяла их только общая неприязнь к дочери старика,  про которую они думали, что все достанется ей.  Старший сын вышел в отставку и купил дачу,  средний все чаще ездил за границу,  стал одним из  ведущих обозревателей,  пишущих на экономические темы, они редко появлялись у отца.    

Он плохо понимал, что происходит и отчего люди стали какими-то шальными. Старик уже забыл, как когда-то с помощью денег хотел расправиться с нечестивой властью. Власть рухнула и без него. Теперь он мечтал только выиграть, чтобы снова пережить ошеломительное ощущение счастья,  он воображал,  как наполнится новыми облигациями его квартира, и вот кажется, что все уже исполнилось  и чуткие руки  музыкантши расположили цифры как надо,  выиграла не одна, выиграли все облигации… Но старик просыпался  и  видел тусклое пятно телевизора,  мутный рассвет за окном, пустые банки фасоли на полу, где бегали шальные мыши. Он брал телефон, набирал номер,  ошибался,  его материли чужие сонные люди - он раздраженно бросал трубку и открывал новую банку фасоли.

И еще полюбил старик разговаривать с первой женой. Беседы с ней настраивали его на философский лад,  и он даже хотел  сказать жене что-нибудь приятное, объяснить, что прощает ее за то, что не смогла она обеспечить ему достойную жизнь, но они начинали спорить о его происхождении. Старик упрямо стоял на том,  что он столбовой дворянин,  а жена язвительно отвечала своим грубоватым голосом, что род у него наполовину купеческий, наполовину мещанский, а дворянство они купили. Старик приходил в ярость и несколько дней ей не звонил.

И вот теперь сидел он один в темном коридоре с бесспорным отныне столбовым  дворянством, осыпающейся елкой и облигациями, только что-то закололо вдруг никогда не тревожившее его сердце, как будто попали в него еловые иголки и впились в незащищенную плоть, разнося боль по груди. Он попытался приподняться, но боль мигом усадила его  обратно - как будто сердитый и злой мышиный король пробежал мимо и толкнул хрустальный шар. Старик вдруг отчетливо и бесповоротно понял, что никогда и ничего он не выиграет, все выигрыши уже давно распределены и достались  другим,  а  его облигации – всего лишь пустые бумажки, и безбожная,  подлая власть, построившая никому не нужные заводы,  каналы и электростанции, запустившая в измученный космос десятки улыбающихся гагариных, построившая дачи и особняки там, где стояло его имение, сделала все на те деньги, которые он щедро и безрассудно ей отдал, а ему оставила захламленную квартиру, одиночество и пустоту.

По экрану  телевизора  скакали  полуголые девицы,  мигали разноцветными огнями елки в окнах соседнего дома,  все перебивалось рекламой, дикой музыкой, пьяными выкриками, спал на помойке, где подобрал  он  елку,  детина, страна после долгого перерыва официально встречала Рождество,  и все сильнее кололо  сердце. Еловые иголки стали расти и,  набухая,  рвать все внутри.  Старик схватился одной рукой за грудь,  другой за елку и почувствовал горячие и крупные слезы на лице.  Он плакал, большой косматый человек, и гладил сухие и колючие ветки. Было холодно, тесно, темно, и вдруг пробили какие-то часы  и  послышалась  мелодия  из «Щелкунчика». Кряхтя и тяжело дыша, старик приподнялся, взял елку, принес ее в комнату, и встала перед глазами таинственная полутемная гостиная, морозные  узоры  на  окнах,  мохнатая громадная ель и свежая счастливая Лотта. 

Он достал железные коробки и стал высыпать ворохи облигаций на стол,  на кровать. А потом взял ножницы и принялся вырезать из плотных листков зверушек,  звездочки  и рисовать  на  билетах  трехпроцентного займа женские головки и ножки. Он привязывал к ним нитки, клеил, украшал елку, и все выходило быстро, ловко, как делала когда-то аккуратная белокурая немка.

Улеглась колючая боль в груди, он перестал чувствовать свое грузное тело, а комната наполнялась дорогими ему тенями - стояла где-то молодая, в его младенчестве умершая мать и шептала имя сына, здесь же была мать  его  детей,  тихо напевала детскую песенку музыкантша, с умилением глядела на него окруженная розами генеральша, и он сам, то ли старик, то ли ребенок, щелкал пальцами и показывал свое богатство поблескивающему золотыми очками и пощипывающему свою социал-демократическую бородку отцу. А потом стал делать из оставшихся облигаций голубей, рисуя на крыльях рождественские звезды, распахнул окно и запускал голубей в небо, высунувшись наружу, радостно крича и размахивая руками.

Голуби кружили над заснеженным двором, он щелкал пальцами и ликовал, а под окном уже собрались люди,  махали руками и бегали за голубями, а мальчик в окне пускал все новых и махал им в ответ. Он выпускал их на волю, пока не вырвались они все, и тогда, не закрывая окна, старик уснул, отпустив напоследок легко и безболезненно выпорхнувшую последним голубком душу.