ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2010

 


Лариса Румарчук



Воздушные шары моей юности

Мы познакомились с Евтушенко у Анисима Максимовича Кронгауза, моего литературного учителя. Я заканчивала школу. Женя был студентом Литинститута, первокурсником.

Женя сразу поразил мое школьное воображение. Высокий, элегантный, с нервным, подвижным лицом, с быстрыми, все схватывающими светло-серыми глазами, он внес в маленькую, тесную комнатушку Анисима Максимовича ветер беспокойства, электрические токи, которыми был перенасыщен сам, ощущение разряженного воздуха высокогорья…

Молодой Евгений Евтушенко

Позже, познакомившись с его матерью Зинаидой Ермолаевной и его младшей сестрой Лелей, я заметила, что, несмотря на явное родственное сходство, Женя сильно отличался от них. Внутренней энергией, что сродни туго сжатой пружине? Дрожанием каждого нерва? Ненасытностью к жизни в разных ее проявлениях?.. И все это вместе составляло незаурядную индивидуальность. Не только поэтический талант, что и само по себе немало, но и разносторонняя одаренность, уникальная самобытность личности. Мне казалось, что где бы он ни появился – на улице, в метро, в салоне самолета, он не может не привлечь к себе внимания.

…Не помню, о чем мы говорили в тот вечер. Кроме нас, был еще один стихотворец, актер по специальности, я уже о нем упоминала. Вышли все вместе. И пока не спеша двигались от Малой Бронной до Арбатского метро, Женя, желая произвести впечатление на наивную подмосковную школьницу, заявил, бросая на меня искрометно-лукавые взгляды, что сейчас они пойдут к гениальному поэту Коле Глазкову. Они могли бы взять и меня, но… там такая обстановка, такая богема… нет, это невозможно.

Так я и не познакомилась с поистине замечательным Николаем Глазковым, ни тогда, ни потом. Как позднее, уже в институтские годы, пропустила знакомства с Пастернаком, Вертинским, Шульженко и другими неповторимыми личностями уходящей эпохи. А ведь мои друзья были приняты в их домах. И я, только захоти, была бы с ними.

Я без особого труда стала студенткой Литературного института, где на одно место чуть ли не сотня претендентов. И закружилась, завертелась моя студенческая жизнь.

Женя Евтушенко на правах старшекурсника, а также моего давнего знакомого, хотя до института мы виделись всего один раз, взялся опекать меня. Я по-прежнему робела, завидев в коридоре его долговязую фигуру, и норовила проскочить мимо, при этом втайне надеясь, что он окликнет меня. Надо сказать, что Женя был в институте нечастым гостем. Появлялся, когда вздумается. Поначалу это ему сходило. Но в конце концов, – уже на третьем или четвертом курсе – над ним нависла угроза исключения. Его мама, Зинаида Ермолаевна, с которой к тому времени я подружилась, страшно волновалась и просила меня повлиять на сына. Я подлавливала Женю в коридоре, плелась за ним и канючила: «Женя, ну сдай зачеты, ну, пожалуйста». На что Женя весело отвечал: «Обязательно. Вот я уже и книжки взял из библиотеки». Но книги, как я скоро поняла, нужны были ему вовсе не для зачетов, а для самообразования. Он не был ленивым. Просто он рано осознал свое предназначение, в котором не было места ни казенному ученичеству, ни институтскому диплому.

Но я тороплюсь. Воспоминания не хотят складываться в хронологическом порядке, набегают одно на другое, теснят друг друга. …Итак, сухие и ясные осенние дни. За окнами засыпанный листьями институтский двор, дальше – багрянец и золото Тверского бульвара. Аудитории первого и второго курсов на втором этаже напротив друг друга, почти дверь в дверь. Звонок на перемену. Узкий коридор заполняется студентами. Из распахнутых дверей выходит Женя, и у нас начинается разговор: «Поэтов любят упрекать в сентиментальности. Но это вздор! Сентиментальность – вовсе не отрицательная черта. Все хорошие люди сентиментальны», – заявляет он. Я впитываю каждое слово.

Женя взял на себя добровольную роль моего просветителя. «Ты ленива и нелюбопытна», – сказал он мне однажды, когда я только хлопала глазами при упоминании таких имен, как Цветаева, Мандельштам… Однажды Женя протянул мне тонкую тетрадку, сшитую нитками. А в ней – стихи, написанные от руки. «Это Марина Цветаева, – сказал он, – великая русская поэтесса».

Я прижала ладони к щекам, так горело лицо. Она говорила со мной, как никто никогда… И сейчас, спустя почти пять десятилетий, когда я пишу эти строки, меня обдает тем жаром, тем холодом, той бесприютностью, которые я ощутила тогда, в свои семнадцать.

Я поступила в Литературный институт в год смерти Сталина. И это определяло все: и свободолюбие студентов, и тот особый «климат», который был присущ институту в те годы.

С первого же месяца моей учебы у нас образовалась своя компания, или тусовка, как теперь говорят. В нее входили Женя Евтушенко, Володя Соколов, Роберт Рождественский. На эти поэтические сборища Женя стал приглашать и меня. Собирались у него дома. Он жил напротив кинотеатра «Форум»: но не на шумном Садовом кольце, а в глубине, на тихой старомосковской улице с деревянными домишками. Называлась она Четвертая Мещанская.

Зимой Четвертая Мещанская утопала в снегу. Летом над ней кружился тополиный пух. И так странно было, войдя в этот обетованный уголок старой Москвы, знать, что совсем рядом шумит огромный город.

Дом, в котором мы собирались, был деревянным, двухэтажным. Женя с мамой Зинаидой Ермолаевной и младшей сестрой Лелей занимали две комнаты в коммунальной квартире на первом этаже. Можно было войти в «парадный» подъезд – и тогда попадешь в общий коридор. А можно в другую дверь, которая прямо с улицы вела в отдельную маленькую прихожую. Мы, помню, пользовались этим входом.

Как-то в очередной раз, когда мы, как обычно, рассуждали о литературе, с молодой категоричностью распределяя места именитым и не именитым поэтам, Женя предложил мне почитать новые стихи. Круг моих тем был тогда очень ограничен: все о школе да о Салтыковке… После паузы Володя Соколов сказал: «А мне нравится, что Лора еще не пишет стихов о любви». Эта фраза запала мне в сердце. Выходит, я какой-то недоросль, еще не доросший до взрослого серьезного чувства? В тот же вечер, по дороге домой, я принялась сочинять что-то о любви. Но поскольку чувство это было мне знакомо только по литературе, то и стихи получились книжными. Однако в следующую нашу встречу я, преодолевая смущение, прочитала свой новый опус.

– Вот и у Лоры появились стихи о любви, – произнес Володя с какой-то затаенной грустинкой и посмотрел на меня внимательнее, чем обычно. Щеки у меня предательски вспыхнули.

– А мне нравится, что Лора не разучилась краснеть, – воскликнул Женя, – никто среди нас уже на это не способен.

При этом сам он зарделся, как маков цвет.

– Искренние стихи, – подытожил он, – только надо немного подсократить.

Женя взял мою тетрадочку, в три минуты что-то вычеркнул, что-то переменил местами, что-то досочинил и, нараспев, в свойственной поэтам манере, прочитал. В результате от моего сочинения осталась едва ли треть, но я и не пикнула. Когда Женя, взяв мою тетрадку, в первый раз стал читать мои стихи вслух, я заподозрила, что он поддразнивает меня, такой странной показалась мне его манера чтения. Но потом я так оценила ее, что любое другое исполнение, особенно чтецов, совершенно не воспринимала.

Женя всегда отличался артистизмом. Думаю, в этом секрет его эстрадного успеха. Не случайно он даже снялся в нескольких фильмах в неожиданном для поэта качестве – актера. Ходили слухи, что некоторой скандальности своей репутации поэт способствовал сам. Думаю, что доля истины в этом была. Склонный к авантюризму, Женя еще в институтские годы начал любовно «выращивать» свою репутацию. Бросал подозрительные взгляды вокруг – не подслушивают ли – шептал мне в троллейбусе: «У меня столько врагов, ты не представляешь!» Я уже и тогда мало верила в каких-то мифических недругов моего преуспевающего друга, но охала и ахала. Подыгрывала.

Однако, несмотря на мальчишескую склонность к пижонству, наигрышу, авантюрам, Женя в главном всегда оставался человеком, на которого можно положиться. Представитель своего поколения – поколения детей войны – он был воспитан нуждой и лишениями. Не отсюда ли его отзывчивость к друзьям, щедрость добрых поступков. А как он был трогателен в своем отношении к матери.

Когда Зинаида Ермолаевна тяжело заболела, он тут же прилетел из Америки, устроил мать в клинику, навещал ежедневно. «Я просила Женю, – рассказывала мне его сестра Леля, – давай установим дежурство: день ты, день я. Прихожу рано утром в свой день, а он уже там».

Единственный мужчина в семье, он рано осознал свою ответственность перед матерью и сестрой.

…Выплывает из памяти и такой эпизод. Лето. Мы сидим у Жени: кроме меня, поэт Николай Тарасов; он же главный редактор газеты «Советский спорт». Кстати, он был первым, кто опубликовал стихи школьника Жени Евтушенко. Благодарный поэт сохранил к нему признательность на всю жизнь. Читали стихи, спорили о литературе, и вдруг кому-то пришла в голову идея махнуть ко мне в Салтыковку. Вышли к «Форуму», поймали такси: тогда это стоило дешево. Все были дома. После чая попросили Женю почитать стихи. Он не заставил себя упрашивать. Как же он выкладывался перед этими скромными слушательницами! Ничуть не меньше, чем перед большой аудиторией. Особенно проникновенно прозвучало его новое стихотворение «Окно выходит в белые деревья». Я невольно смотрела в окно, словно там, за белым цветением жасмина, угадывались снежные ветви и медленно летящие хлопья, сквозь которые, неся свое горе, медленно брел старый профессор, уже от снега белого неотличим.

Память освещает островки прошлого подчас без связующих мостков между ними. Вот теплый, благоуханный день июля. Я в нарядном платье с сиреневыми цветами иду сквозь тополиную пургу. Сегодня у моего друга день рождения. Ему исполняется двадцать три. А мне еще нет и двадцати. «Белой акации гроздья душистые. / Как же мы молоды были тогда».

В доме на Четвертой Мещанской собирается поэтический цвет Москвы. Евгений Винокуров, Александр Межиров, Володя Соколов, Михаил Луконин… Звоню у парадного входа. В квартире веселый переполох. О ужас, кажется, я пришла раньше всех! Женя открывает мне дверь и тут же убегает на кухню помогать матери. Прохожу туда же. Зинаида Ермолаевна, раскрасневшаяся, помолодевшая, хлопочет у плиты. Женя оглядывает меня своими светлыми, быстрыми, все схватывающими глазами: «Лора, ты такая красивая, что тебя можно продавать букетами». Я вспыхиваю. Комплиментом я польщена, но шокирована словом «продавать». Пока я со свойственной мне провинциальной нерасторопностью раздумываю над этим, Женя спрашивает: «А можно я тебя поцелую?» Мне так хочется, чтобы он меня поцеловал, но я, конечно, бурчу «нет» и отворачиваю лицо, как красна девица на выданье. Даже Зинаида Ермолаевна поддерживает сына: «Ну уж в такой-то день…» Но Жени уже нет – умчался в комнату с горой вымытых тарелок. Начинают собираться гости. Именинник знакомит меня с поэтом Михаилом Лукониным. Он немногословен, суров. Кажется, война еще «не отпустила» его. У всех на устах его строчки: «Лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой». Это звучит как афоризм. И еще: «Я бы всем запретил охать. / Губы сжав – живи! / Плакать нельзя! / Не позволю в своем присутствии плохо / Отзываться о жизни, / За которую гибли друзья». Какое же это было благодарное, отзывчивое время. Только аукнется – и тут же откликнется. А сегодня, в новом тысячелетии – ни отзвука, ни эха. Как в вату. Жена у Луконина молодая: он значительно старше. Через несколько лет она станет Галей Евтушенко. А пока… смотрит на меня по-бабьи настороженно, мрачно молчит, когда Женя говорит ей обо мне какие-то теплые слова. Мне не по себе от ее взгляда, и я спешу на кухню под крылышко Зинаиды Ермолаевны.

Далеко заполночь, когда гости расходятся, а я вот, нахалка, остаюсь ночевать (разве Зинаида Ермолаевна отпустит меня за город в такой час), Женя, оживленно обсуждая со мной детали вечера, шутит:

– У меня в гостях был только один представитель соцреализма.

– Кто, кто это? Ну скажи, – пристаю я.

– А догадайся! – смеется Женя.

Я, загибая пальцы, начинаю перечислять: – Пожалуй, этот? Нет? Ну, значит, тот…

– Того ты уже называла.

Так я и не узнала, кто же из гостей пишет отсталым методом соцреализма.

Перед сном мы сидим в комнате именинника. Он уже в пижаме. Постель разобрана. «Ну ладно, спать! – весело говорит Женя и добавляет: – А то мама подумает, что ты меня соблазняешь».

Я обижаюсь и ухожу в столовую, где мне уже постелено на диване. «Ну вот, – говорит Зинаида Ермолаевна, – я тебе новую подушку положила, будешь у меня спать, как королева». Надо сказать, что с тех пор я не раз пользовалась гостеприимством Жениной мамы. Как-то уж так сложилось, что если я задерживалась в городе допоздна (свидание, театр?) я звонила Зинаиде Ермолаевне, и она звала меня прийти. Помню, после одного неудачного свидания никак не могла уснуть. Рядом с моим диваном на столе стояла ваза с яблоками. Я взяла одно, второе, не замечая, что яблок становится все меньше, а гора огрызков все больше.

Женя не ночевал дома (тоже свидание?). Пришел под утро, счастливо взбудораженный. Подошел к моему дивану – я еще не спала. Покосился на вазу, на гору огрызков и сказал весело: «Это ты столько смолотила?!» Тут только я увидела, что на дне вазы сиротливо желтеет одно яблоко. До сих пор стыдно, как вспомню.

Как ни странно, Женину избранницу я приметила и оценила прежде, чем он увидел ее. Это случилось на вечере отдыха в нашем институте. Время от времени у нас устраивали такие вечера: не литературные, а танцевальные. И тогда приглашались студентки из других вузов, да, именно девочки, потому что прекрасного пола у нас явно не хватало. Она стояла в вестибюле в толпе студентов, зажатая этой толпой в угол и весьма смущенная. Во всяком случае, вид у нее был испуганный. Но я-то сразу заметила, как она хороша. Было в ней что-то от породистой сибирской кошки: милая куцая мордашка, точеный, чуть вздернутый носик, большие светло-серые глаза под густыми темными бровями и пышные каштановые волосы. Она показалась мне похожей на Володю Соколова, и я подумала: а не Марина ли это, Володина сестра? К тому времени я уже наслышалась о Марине, но познакомиться как-то все не получалось.

Потом я невольно стала искать девушку в зале, среди танцующих. Надо сказать, я с детства ценила женскую красоту больше, чем мужскую, и втайне влюблялась в маминых подруг.

Незнакомка танцевала не так, как остальные, а с какой-то кошачьей грацией, с вдохновенным лицом, словно бы переживала танец, как стихи. При этом она слегка прижималась к партнеру, что нам тогда казалось верхом неприличия. Но у нее это не выглядело вызывающе, а было естественно и красиво. И одета она была особенно: глухое черное платье, подчеркивающее бледность щек, черные замшевые босоножки на высоком каблуке. Я потом тоже купила такие, хотя они были на размер меньше, чем надо, и потому сильно жали. Но, что самое потрясающее, на пальце у нее поблескивало тонюсенькое, как проволочное, золотое колечко с фиолетовым камушком. Это колечко окончательно сразило меня. Никто из нас колец не носил. Время было такое, строгое время.

Не помню, чтобы Женя появлялся на подобных вечерах. Но в этот раз, видно «небеса» ему подсказали, что грядет судьбоносная встреча. Потом я случайно увидела их вдвоем, уединившихся в конце коридора, где было пусто и полутемно. Она сидела на подоконнике в этом безлюдном тупичке, уже не бледная, а пылающая. Рядом стоял Женя со смущенным лицом и, наклонившись, что-то говорил ей глухим, словно охрипшим голосом. Но она смотрела не на него, а куда-то в сторону. И лицо у нее дрожало.

Так началась их любовь. Позже Женя познакомил меня с Наташей, и мы даже подружились. У нее была фамилия Апрелева. Такая весенняя, звенящая, пахнущая капелью… Жила она вдвоем с матерью, что было типично для тех послевоенных лет. Отец погиб на фронте. Одинокая, раздраженная мать (с ней Наташа не очень ладила), неустроенный коммунальный быт. И… расцветшая юность. Может быть, из-за неуютных отношений с матерью или еще по какой причине, но Наташа иногда оставалась ночевать у меня в Салтыковке. Его лучшая лирика тех лет связана с образом Наташи.

 

Я до беспомощности нежен

в рассветном скверике пустом

перед прекрасным, побледневшим,

полуоткинутым лицом.

Как-то летней ночью, после долгого блуждания по московским переулкам, Женя привел подругу к себе домой и попросил маму разрешить ей остаться. Но Зинаида Ермолаевна не позволила. Кажется, мне рассказала об этом она сама, но точно не помню. Вскоре что-то стало пробуксовывать в этих отношениях. Туго натянутая струна рвалась, склеивалась и, наконец, лопнула необратимо. Свое душевное состояние, свои броски то в одну, то в другую сторону поэт выразил словами «И брать любовь не хочется, / И страшно потерять».

Поэтический сборник «Шоссе Энтузиастов» почти весь посвящен Наташе. На мой взгляд, это едва ли не лучшая Женина книжка. Столько в ней молодой энергии, грозовых раскатов тревоги, гула и рокота Москвы…Только прочитав этот сборник, я задумалась над тем, какое это замечательное название для городской трассы – шоссе Энтузиастов!

Двоим, чьи сердца проколоты стрелами взбалмошного Амура, очень трудно расстаться. Даже в трагическую ночь, когда отравилась ее мать (Нечаянно? Намеренно?), девушка прибежала к Жене и Зинаиде Ермолаевне. Видимо, ближе них у нее никого не было. К счастью, мать Наташи удалось спасти.

По мере остывания их отношений, все реже становились и наши с ней девичьи посиделки.

…И, наконец, последний завершающий эпизод. Я у Жени. В прихожей звонит телефон. Женя выходит из комнаты. Я выглядываю в прихожую и слышу их разговор:

– Ты зачем звонишь?

Сразу усекаю, что на проводе Наташа и (вот она, женская стервозность) подсказываю: «Держит в резерве».

– Держишь в резерве? – повторяет за мной Женя.

Но Наташа – девочка сообразительная, и в стервозности ей тоже не откажешь:

– Это тебе Лора сказала?

– При чем тут Лора? – притворно возмущается Женя. – Ей такое и в голову не придет. Она чистый человек.

Подразумевается, в отличие от Наташи.

Сквозняк распахивает кухонную дверь, в открытую форточку влетает тополиный пух. И мы стоим в этой весенней пурге, юные, счастливо несчастные, каждый по-своему переживая неостановимое мгновение жизни.

Евтушенко в ЦДЛ

Прошло совсем немного времени, и поэт Евгений Евтушенко приобрел всемирную славу. По мере того, как возрастала его известность, все меньше времени у него оставалось для друзей, и это естественно. С Литературным институтом к тому времени было покончено. Он не посещал лекций, не сдавал экзамены и, в конце концов, был исключен, о чем нисколько не сожалел. Может быть, единственным, что в то время как-то связывало его с этими стенами, была его новая любовь – поэтесса Белла Ахмадулина, тоже студентка нашего института.

И тогда, и потом авторские вечера Евгения Евтушенко пользовались бешеным успехом. Достать на них билеты было невозможно. Однажды я все-таки рискнула. Вечер проходил в Доме литераторов (ЦДЛ), и я надеялась проскочить без билета с другого входа, со стороны улицы Воровского. Однако не я одна оказалась такой сообразительной. Вестибюль старого здания, сообщающегося с новым, где находился зал, был забит страждущими. В основном – студентами. Я уныло встала в уголке рядом со старинным бронзовым канделябром о двух рогах. Толпа – это не по мне. С детства боюсь многолюдья. В грозу предпочитаю вышагивать без зонта, чем быть зажатой взмокшими телами под какой-нибудь крышей. И вдруг из внутренних дверей появляется Женя. Высокий, на голову выше толпы, он веером поднимает над головой пачку пригласительных билетов. Толпа со сладострастным стоном приливает к нему, грозя сбить с ног своего кумира. И тут Женя замечает меня. «Лора, держи!» – и вожделенная серо-голубая бумажка, покружившись в воздухе, опускается в мои подставленные лодочкой ладони.

…В последний раз я пришла на творческий вечер Евгения Евтушенко в июле 1998 года. Вечер проходил в Московском Политехническом музее. Была и его мама, о чем Женя растроганным голосом сообщил со сцены. В антракте я протиснулась к ней и назвала себя, добавив смущенно: «Вы, наверное, меня уже не помните…» Зинаида Ермолаевна обняла меня: «Все, все помню! И ваши стихи, и ваши влюбленности…»

…А еще через несколько лет я прочла в «Литературной газете» некролог о ее смерти. И показалось, что только сейчас, с ее уходом оборвалась та ниточка, которая все эти годы незримо связывала меня с моей институтской юностью, с Женей, с теплотой неказистого домишки, которого больше нет, как нет и самой Москвы нашей юности. Как нет и нас прежних…

 

Я не верую в чудо.

Я не снег, не звезда,

и я больше не буду

никогда, никогда.