ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО" | ||||||||
АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА |
ГЛАВНАЯ | АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА | АВТОРЫ № 147 2010г. | ПУЛЬС | РЕЗОНАНС | ОБЩИНЫ | ДОСТОВЕРНО | ФАНТАСМАГОРИЯ | ЗЕМЛЯ |
ВЕХИ | ПРАИСТОРИЯ | БЫЛОЕ | ЛИЦА | СОВРЕМЕННОСТЬ | ВКУСЫ | СЮЖЕТЫ | P.S. |
|
Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"Copyright © 2010 |
Юлий Эдлис пишет о смерти Левитанского в своей книге «Четверо в дубленках и другие фигуранты»: «На чеченской тоже пал поэт, единственный, сколько я знаю, с российской стороны: Юрий Левитанский. Пал не от пули «злого чечена», не лицом к лицу с врагами, глядя им глаза в глаза. И не на фронте, а в глубоком тылу, в Москве, жертвой этой бессмысленной, бездарнейшей войны.
Его пригласили на собрание московской интеллигенции, от которой Ельцин хотел услышать слова поддержки – «всенародной», как всегда, поддержки – им же развязанной гражданской войны. Он был уверен, что услышит эти привычные верноподданнические голоса: так бывало всегда, и до него, и при нем, он был уверен в своей интеллигенции. И – услышал, в унисон. Кроме одного голоса – Юрия Левитанского. Юрий Давыдович выходил на трибуну дважды, был он человек немолодой и очень больной, собственно, уже приговоренный, и знал это, – задыхаясь, зажимая ладонью судорожно рвущееся из груди отработавшее свое изношенное сердце, пытался втолковать, объяснить, внушить собравшимся в этом нарядном правительственном зале, что поддерживать, освящать своими известными всей стране именами эту войну – преступление. Не услышали, не поняли, нe вняли. Сойдя во второй раз с трибуны и выйдя из зала, он мгновенно умер – не выдержало сердце».
По сути – так, а фактически весьма неточно. Я там был и могу свидетельствовать. В здании мэрии напротив Белого Дома собрал писателей не Ельцин (его там и близко не было!), а Сатаров и Филатов. Сидели за круговым столом, никакой трибуны. И умер Юра не сразу и не там… Привожу тогдашнюю запись в дневнике:
Юрий Левитанский |
«1996. 25 января
Скоропостижно (почти на глазах у меня) скончался Юрий Левитанский. … В мэрии собирались писатели – на вечную тему «что делать?» Филатов, лицо усталое, измученное, я вручаю ему сигнал книжки про его отца, он растроганно меня целует. Сатаров, собранный, весь наизготовке, энергично и лукаво защищает президента.
Только-только прибывший из Лондона Лев Разгон. Крутой, резкий Николай Шмелев (готов голосовать за Горбачева) и т.д., и т.д. Вначале Юра Левитанский задал вопрос Сатарову, верней попросил объяснения: что означает этот поворот президента, какую линию он выбрал. Мы не знаем, как к нему относиться, пока не поймем...
Сатаров вместо ответа перешел в наступление: дескать, когда после октябрьских дней 93-го года враги Ельцина кричали о тысяче погибших, кто из демократической интеллигенции разоблачал эту ложь? Никто. Что до Чечни, то это цивилизационная болезнь сепаратизма. Посмотрите на Англию с Северной Ирландией, на Испанию и басками, на Турцию с курдами... Вы шумите о бездарной операции в Первомайском, а наступающие потеряли всего 26 человек... И т.д.
Когда же Нуйкин стал с геополитических высот оправдывать чеченскую войну (если мы уйдем, наше место тут же займет Турция, а за ней пойдет на нас весь исламский фундаментализм), Юра стал тянуть руку, прося слова. Нуйкин продолжал набирать историческую высоту: все благородные движения и революции начинаются с романтиков, которые впоследствии вытесняются и гибнут. Так романтики французской революции уступили место буржуазии, романтики нашей революции передали власть номенклатуре, романтики нынешней демократии оттеснены государственниками...
Юра Левитанский как один из последних романтиков возмутился и обрушился на президента из-за Чечни, назвав убийц убийцами.
Вскорости разговор, в общем довольно бесцельный, был завершен, стали расходиться.
Вдруг вижу, стоит Юра, хватает воздух ртом, судорожно ищет в карманах лекарство. Сердце.
Кинулись к Юре, послали за сестрами в медпункт, ему сделали укол, усадили, открыли окна, вроде полегчало.
Я и Игорь Скачков ушли. Потом звоню Тане Кузовлевой, а она:
– Беда, он умер. «Скорая» приехала, но помочь не смогла, в дороге он скончался...
Не забыть мне его глаза, охваченные страхом. Он был в шоке, но не кричал, старался говорить ровно, руки же делали бессмысленные движения, как бы шаря поверх карманов, голова слегка дергалась. Сначала не хотел садиться и вообще двигаться с места, просил лекарства...»
Лет шести-семи я сочинил первое стихотворение. По-румынски (я родом из Бессарабии, меня отдали в румынскую школу, поскольку других тогда не было). Сохранилось в отцовской тетради начало, написанное детским корявым почерком.
Стихотворение было про котенка, оно взрослым понравилось и мне предложили прочитать его на празднике по случаю окончания первого класса. Выйдя на сцену, я запнулся, не знал, как сказать – чье стихотворение. Кто-то подсказал: «de subsemnatul» то есть «нижеподписавшегося». Я так и сказал под одобрительный смех. Потом были аплодисменты. Они мне понравились, захотелось еще. Придя домой, я решил продолжить стихописание. Была, правда, еще одна причина. Какой-то мой одноклассник сказал, нехорошо ухмыляясь: – Это не ты сочинил. Это твоя мама. – Как? – возмутился я. – Она даже говорить по-румынски не очень-то умеет! – Ну и что? Она написала по-русски. А ты списал по-румынски…
Как ему объяснить, что стихи не «списываются» с языка на язык? Так и осталась эта заноза в моей памяти. Но вернусь к тому, что мне захотелось сочинить еще что-нибудь. Но в голове пусто! Тогда я переписал первое, заменив котенка на щенка, и прочитал маме с папой. Никогда не забуду выражение неловкости и разочарованности на их лицах. Надолго я перестал писать стихи…
Ехал я как-то с Катаевым в Кишинев. Слово за слово, я сказал что-то о примитивности Демьяна Бедного. Валентин Петрович посерьезнел:
– Все вы, молодые люди, так. А знаете ли вы, что у него была лучшая библиотека в Москве? А знаете ли, что он знал несколько иностранных языков? А знаете ли… – и так минут пять. Я совсем скис. Когда он остановился, я тихо спросил:
– Какой он был как человек?
– А! Сволочь, – и Валентин Петрович хитро улыбнулся.
Рассказывают, что Демьян Бедный пошел смотреть в окошко крематория, когда сжигали Маяковского. Посмотрел, вышел к людям и сказал с грустью:
– Было нас трое. Теперь я остался один… (он имел в виду первых поэтов России – Есенина, Маяковского и… себя).
Александр Ревич рассказывает: шел он по Переделкину с Сельвинским и Богатыревым, навстречу Пастернак (это во время травли). Ревич – единственный –поздоровался с поэтом. Прошли несколько шагов, и Сельвинский произнес: «Я в вас разочаровался, юноша...» «Юноша» в его устах всегда звучало, как порицание. Ревич говорит, что не звонил ему с полгода.
Однако, когда Пастернак умирал, к нему пришла Берта (по просьбе Ильи Львовича) справиться о здоровье. А Пастернак спросил первый: «Как себя чувствует И.Л?» (тот перенес инфаркт) Узнав это, И.Л. сам пришел к Б.Л. и у кровати опустился на колени, прося прощения. А Б.Л.: «Встаньте, прошу. Я давно вас простил»
Однажды в студенческие годы в Москве я ехал на троллейбусе по Тверскому бульвару. Вдруг с удивлением замечаю, мне улыбается совершенно неизвестная миловидная девушка. Улыбается, как хорошо знакомому, и пробирается ко мне, вежливо расталкивая пассажиров. Я не могу ее узнать, чувствую себя виноватым и на всякий случай пытаюсь улыбнуться. Девушка добирается до меня, и очень мило произносит по-румынски:
– Hai sа ne regulаm! (Что по-русски означает примерно «давай перепихнемся», – тогда еще понятия «трахаться» не существовало).
Можете себе представить выражение моего лица?! Мне показалось, что я спятил. Сказать такое, да еще по-румынски? Это сон, что ли? … А она, глядя на меня, перестала улыбаться:
– Что я сказала?
В глубине троллейбуса раздался гогот. Это задыхался от смеха мой однокурсник, румынский поэт Майореску, научивший свою знакомую «поприветствовать» меня по-румынски.
Ничего особенного… – пробормотал я.
Нет, что я сказала? – заволновалась девушка.
– Вы сказали: «идите к черту!».
– Да? Вот дурак…
Рано утром я прибыл в Бухарест и часов в шесть утра поселился в гостинице «Амбасадор». Первая мысль – отоспаться. Что я и сделал. Уткнулся в подушку, зажмурил глаза и только стал погружаться в сладкую дремоту, как зазвонил телефон.
Я схватил трубку и услышал: – Gutten Morgen!
Что такое? Почему по-немецки? Я спросил по-румынски: – В чем дело? – Вы просили вас разбудить в семь! – Ничего я не просил, я только прибыл! – Извините, пожалуйста. В вашем номере жил датчанин, он требовал будить его в семь…
Я, конечно, извинил.
На следующее утро ровно в семь раздался звонок – Gutten Morgen! Вы просили…– Я не датчанин, я еще вчера сказал! – Ах, простите, он, наверное, уехал до срока…
Я опять извинил, но на следующее утро в семь опять зазвонил телефон. Я бросил трубку мимо рычага и повернулся на другой бок. Но через десять минут в дверь стали барабанить. Я вскочил в чем был – в дверях стоял швейцар: – Вы просили вас разбудить, но не отвечаете на звонки. Мы беспокоимся…
– Хватит с меня! – я оделся и бросился в администрацию: – Объясните в чем дело? Ваш датчанин давно отбыл в свою Данию, я сказал телефонистке, а вы продолжаете… - Ах, простите, у нас несколько смен! – Сколько? – Пять. – Прошу вас, сейчас же, при мне, возьмите все пять списков и вычеркните просьбу этого призрака! – Ах, конечно, конечно, непременно.
Настало следующее утро. На сей раз телефон зазвонил в шесть! Тут мне пришлось напомнить, что я иностранный гость и что мне придется обратиться в родное посольство по поводу издевательства над гражданином великой державы.
Как они извинялись! Оказалось, что в это утро злополучный датчанин должен был улететь, и его просьба была записана отдельно. А так как он был отменный скандалист и нагнал такого страху на всю обслугу, что его распоряжения неукоснительно выполнялись, пока он не «улетел», хотя он почему-то улетел на несколько дней раньше…
Вот это сервис!
Иосиф Сталин и Сергей Киров |
Спорил с другом о Кирове. Я ему дал книгу Аллы Кирилиной «Неизвестный Киров», он, прочтя, остался при убеждении, что Кирова «заказал» Сталин. Я ему: раз ты считаешь себя литератором, представь себе, как Сталин организовал это дело (предположим, что в Кирове он видел соперника). Он должен был найти доверенное лицо. Но кому мог Сталин при его подозрительности и осторожности сделать такой «заказ»? Речь ведь идет не об идейной борьбе, не о вражеских происках, а о ликвидации ближайшего друга и соратника. Вождь тут же стал бы заложником – Ягоды, Агранова или еще кого-то. Которые в свою очередь, приняв такое поручение, не могли не знать, что их в живых не оставят…
А, может, миновав их, Сталин обратился к кому-либо из своих фанатично преданных неизвестных нам подручных? Но возможен ли заговор вне связи с чекистами, с охраной? А если круг посвященных расширяется, то утечка информации неминуема (речь, повторяю, идет о фантастическом «заказе», об откровенном, прямом преступлении!). Наконец, предположим, что все удалось. Нашли исполнителя (по-нынешнему – килера), он согласен. Но – готов умереть? Обстоятельства говорят, что о спасении исполнителя никто и не подумал (спасение Меркадера, убийцы Троцкого, было заранее запланировано)… Более того – Николаев пытался покончить собой сразу после выстрела в Кирова. Так было задумано? Чушь какая-то.
Не мог Сталин пойти на такой исключительный риск, довериться кому-то в таком чудовищном замысле. Скорей всего истерик и ревнивец Николаев действовал в одиночку. Любопытно – Алла Кирилина разбирает очень подробно все обстоятельства убийства Кирова, но почему-то совсем не обращает внимания на такой факт: откуда Николаев знал, что Киров перед конференцией заедет в Смольный? Или не знал? Почему сразу после убийства его жена Милда оказалась в Смольном, и ее допрашивали спустя 15 минут после выстрела? Почему не приводятся протоколы ее допроса? (Милда была любовницей Кирова и в тот роковой час или ждала его в Смольном, или спешила туда). Николаев мог знать о предстоящем свидании. Судоплатов прямо пишет, что Николаев убил из ревности.
Кстати, когда Сталин на всю катушку использовал убийство Кирова, людям почему-то не приходил в голову самый простой вопрос: почему «враги народа» начали с Кирова, а не со Сталина? Такие дурачки были?
Люди, лишенные воображения, легко верят в убиение Есенина, Маяковского (с весьма вычурным сценарием). Или в бегство императора Александра первого под видом Федора Кузьмича. Подумал ли кто-нибудь сколько народу (и какого!) пришлось бы подключать к такому «мероприятию»?
Ф.Кузнецов пишет, что Шолохов был и остался убежденным коммунистом, но… при этом тщательно скрывал свое мировоззрение. Смешно. Скрывал-то он нечто другое. Закрытость молодого Шолохова поразила Е.Г. Левицкую. Она говорила о нем, как о «не всегда понятном и разгаданном человеке», который «за семью печатями, да еще за одной держит свое нутро». Кузнецов полагает, что она «имеет в виду… тайну его «исповедания веры», загадку его мировидения, его мировоззренческих позиций». Столь же предельно(!) закрытым в высказываниях о своем «исповеданий веры» Шолохов был и в письмах, в публицистике. В мировоззренческом плане он был человеком исключительно(!) сдержанным» – упрямо повторяет Кузнецов, прекрасно зная, как открыто и охотно Шолохов хвалил партию, клеймил диссидентов. В главе «Неразгаданность сокровенного» Кузнецов еще раз подчеркивает «чрезвычайную закрытость, замкнутость Шолохова, его исключительную осторожность в высказываниях…». Ф.К. добавляет «что Сталин ни с одним писателем не встречался так часто, как с Шолоховым. С 1931 по 1941 было только зафиксированных 11 встреч. В 1937(!) Шолохов становится депутатом Верховного совета СССР, в 1939 – академиком, в 1941 – лауреатом Сталинской премии.
Солоухин – о Шолохове (по книге Бушина «Гении и прохиндеи»): «Я ничего не говорю, это большой писатель. Даже если две трети «Тихого Дона» написаны им, и тогда… Шолохов не мог написать первую книгу, ибо она написана с психологией и жизненным опытом, по крайней мере, пятидесятилетнего человека, много видевшего, знающего, пережившего, а Шолохову ведь двадцать лет. Мальчишка».
У того же Бушина приводится «…запись в рабочей тетради, сделанная Твардовским, тогда главным редактором: «Вообще эти люди, все эти Данины, Анны Самойловны, вовсе не так уж меня самого любят и принимают, но я им нужен как некая влиятельная фигура, а все их истинные симпатии там, в Пастернаке и Гроссмане, – этого не следует забывать. Я сам люблю обличать и вольнодумствовать, но, извините, отдельно, а не в унисон с этими людьми».
В этой записи есть несомненная правда. Твардовский верно почувствовал ситуацию, но нашел неверное объяснение, психологически единственно для него возможное – с антисемитским душком. Не мог же он допустить, что Данин предпочитал Пастернака, потому что тот был действительно более значительный русский поэт, нежели Твардовский, а Берзер понимала, что запрещенная проза позднего Гроссмана тогда по смелости не знала себе равных.
«Масштаб» самого Бушина раскрывается в такой детали. Он приводит слова Войновича: «Меня в Литературный институт не приняли потому, что в приемной комиссии решили, что моя фамилия еврейская, хотя она сербская (моя мать еврейка, но в институте этого не знали)» Так или не так – неважно. Интересно, как Бушин комментирует: «Летом 1946 года я тоже получил от приемной комиссии Литературного института отказ. А ведь у меня, русского, были большие преимущества перед Войновичем: я пришел не со школьной скамьи, а с фронта, имел боевые награды, уже печатался… Но я по своей национальной кротости не стал вопить о русофобии в сионистскои институте…» и т.д. То есть Бушин полагает, что не в таланте дело, а в русскости и боевых заслугах. Он не чувствует, как он сам себя высек, говоря о «больших преимуществах перед Войновичем». Ведь он пишет это сейчас, когда время давно показало, что Войнович действительно писатель (несмотря на то, что он полусерб-полуеврей), а у Бушина – единственная позорная «заслуга» – маниакальная борьба против талантливых писателей, он анти-писатель (и «русский» тут ни при чем).
Кстати, о Литературном институте и талантах. В книге Бушина приводится отзыв 1951 года руководителя его диплома Александра Макарова: «Дипломная работа Владимира Бушина поверхностна, декларативна, неинтересна. У него нет качеств, необходимых для критика». С подлинным верно: чего нет, того нет..
Бывший крупный советский чиновник говорит:
– Иногда я спохватываюсь: а вдруг у меня крыша поехала, и вся эта нынешняя жизнь – наваждение, бред? Я же родился с советской властью, я – часть ее…
О прямо противоположных чувствах (после падения Чаушеску) говорил мне Иоан Григореску, мой друг, румынский писатель и публицист:
– Иногда ночью просыпаюсь и щипаю себя: «Неужели мне это не снится? Неужели кончился этот кошмар?..»