ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО" | |||||||
АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА |
ГЛАВНАЯ | АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА | АВТОРЫ № 178 2013г. | ПУЛЬС | ТРАДИЦИЯ | РЕЗОНАНС | ЗЕМЛЯ | ПРАВЕДНИЦА |
ВЗГЛЯД | ОККУПАЦИЯ | ДОСТОВЕРНО | МУЗА | ВОСПОМИНАНИЯ | ИСТОРИЯ | ПРЕОДОЛЕНИЕ |
|
Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"Copyright © 2013 |
Кажется, время поэзии проходит. И это несмотря на изобилие имен (в большинстве случаев безнадежно скучных), бесчисленное количество конкурсов и премий. Можно потратить немало сил, доискиваясь до причины этого явления – то ли интернет виноват, то ли телевидение заедает, может, критика плохо работает, или вообще слишком густая толпа кинулась писать стихи. Безнадежно удалившись от реальности, поэзия занялась игрой в бирюльки, в красивые словечки, в заумь, в закрученные фразы, по существу никаких новых перспектив ни для кого не творя.
«...Но Ярославна все-таки тоскует в урочный час на каменной стене...», и вот за последние годы я открыл для себя несколько поэтов, творчество которых опровергает сказанное выше. Германа Гецевича я впервые прочитал в альманахе «Свет двуединый – евреи и Россия в современной поэзии». Поразило одно его короткое стихотворение, под названием «В ожидании письма», где, судя по всему, речь идет о вызове в Израиль – на ПМЖ. Кто, как я, в свое время покинул пространства Советского Союза, не может не содрогнуться от какой-то надчеловеческой правды, содержащейся в этом произведении. Навсегда. Это действительно было, как смерть, как завершение, за которым начинается новая жизнь, безусловно, уже не такая, не имеющая с прежней ничего общего. Силой своего прозрения, поэт безошибочно угадал формулу отъезда, пускай в одном этом частном случае: «...Может быть это выслал Сион мне с того света льготный талон. Из беспредела рвется спеша смертное тело, а не душа. Божий ровесник жестокосерд – черный предвестник, белый конверт». Позднее я прочитал другие стихи Германа Гецевича – этой темы поэт больше не касался, но трагическая нота, тем не менее, иногда сквозила в его творчестве, и именно ей наполнены наиболее сильные его вещи.
Мы сидим на кухне у окна,
Над столом круглеет тишина,
Ужинаем, курим, пьем вино
С человеком, умершим давно.
Всем вокруг он кажется живым,
Ну, а свет сгущается над ним,
Превращаясь в замкнутую тьму,
И никто не знает – почему.
Над его тяжелой головой
Машет смерть веревкой бельевой,
Между нами, проводя черту…,
Я – по эту, он – уже по ту
Роковую сторону судьбы,
Чьи могилы встали на дыбы,
Чьи распятья в воздухе пустом
Вышиты не гладью, а крестом.
Тает снег…, на улице темно…,
С человеком, умершим давно,
Мы молчим, не слыша ничего,
И никто не знает, что его
Нет нигде: ни в небе, ни в воде,
Ни на самом праведном суде,
Ни в тюрьме, ни в морге, ни в раю,
Ни в кругу друзей, ни на краю
Ненасытной прорвы естества,
Отобравшей право на слова.
Я к нему бегу, не чуя ног,
Ну, а он – все двери на замок…
Я звоню ему навеселе,
Ну, а он болтается в петле…
Я взываю: не копи обид,
Но в ответ: ни звука, ни словца,
Будто дал подписку и хранит
Таинство молчанья до конца.
Что характерно для Германа Гецевича – так это его чуть ли не пушкинская легкость. Всякое отсутствие модерновости, умствования и изыска. То есть, он вовсе не чужд новаций, на своем сайте он приводит короткий перечень близких ему поэтов, среди которых были Генрих Сапгир, Игорь Холин, Петр Вегин. Себя самого Герман Гецевич, похоже, считает поэтом-экспериментатором. Иногда этим он напоминает Семена Кирсанова. Но сходство, на мой взгляд, определяется, прежде всего, легкостью, воздушностью, свойственной им обоим. Также, как и Кирсанов, который, в конечном счете, сильнее всего в «Больничных тетрадях», Герман Гецевич прежде всего хорош, когда он традиционен, что, впрочем, вовсе не исключает пронзительного, проникающего в глубь вещей поэтического взгляда, основной приметы крупного поэта. Хочу добавить, что Гецевич – несомненно, еврейский национальный поэт, который живет в Москве. Мало у кого я видел такое мощное, историчное и одновременно трогательное национальное чувство, устанавливающее связь между мифом и недавним прошлым. Особенной силы достигает поэзия Германа Гецевича в трагическом цикле, посвященном смерти матери. Тут невозможно даже упоминать о мастерстве или творческих находках поэта, настолько все больно и обнажено.
Не до мечтаний мне, весь год одни утраты,
Недели три назад кремировали мать;
– Ваш прах давно готов, – сказал администратор,
В любое время дня вы можете забрать.
Я выслушал его без паники и страха,
Я с мамой говорю теперь, как с прахом прах,
Обняться бы, но нет ни рук, ни ног у праха…,
Мой прах давно готов – администратор прав.
Утратил все, что мог, но нет мне утешенья,
Меж матерью и мной навек прервалась нить,
Я получил свой прах задолго до сожженья,
Теперь осталось твой – обратно получить.
Но жизнь не взять в кредит ни матери, ни сыну,
И в горле ком стоит от пустотелых слов,
Одним ударом смерть сдавила пуповину,
Напомнив мне о том, что прах давно готов.
Нас время не щадит, пространство сжав до точки,
Мы избегаем встреч с судьбой в иных мирах,
Огонь способен сжечь любые оболочки.
Лишь материнский свет не превратится в прах.
Творчество Германа Гецевича подтверждает право Поэзии на существование и в тяжелые для нее времена, когда сам ее объект подвергается разрушающему сомнению.
В страшный перечень втянуты числа,
Вряд ли им неизвестно про то,
Что в истории было нечисто:
18, 14, 100.
Может, числа забыли о чем-то,
И порядок восполнят едва
За пределами смысла и счета:
33, 26, 42.
Числа вехами век отмечает,
Но во власти бесчисленных тем:
Мне 17 – мятеж предвещает,
Высшей мерой грозит – 37.
25 не считает потери,
30, с петлей рискуя сплести,
И, чернил не найдя в Англетере,
Пишет собственной кровью стихи.
45, возвестив о победе,
Умолчит об издержках назло,
Чтоб не знали живые побеги:
Сколько мертвых…
Какое число…
6 и 6 тарахтят каламбурно,
Что погода теперь минус 6,
А про «Оттепель» у Эренбурга,
При желании можно прочесть.
К 19-и вырастит Муза.
И, поднявшись наверх из руин,
Отрыгнется развалом Союза
Палиндром 91.
Настоящее, с прошлым сличая,
ИТУ растолкует опять,
Что 15 уже за плечами:
Дали 10, добавили 5.
Все грехи, хоть следов и улик нет,
Время спишет, считай: повезло,
Но по номеру душу окликнет –
Назовет роковое число.
Нет дистанций, ранжиров, градаций
Я в кольце числовых величин…,
Где апостольcкое – 12
Перевернуто в 21.
12.12.12
Не отличаю сна от яви
И поражений от побед,
Но кровь убитых в Бабьем Яре
Впитал младенческий побег.
К живым оборваны тропинки,
И глядя в мертвую зарю,
С людьми, сожженными в Треблинке,
Открытым текстом говорю.
Нет равнодушия к утратам,
Но жив наследник высших рас,
Что назовет «жидом пархатым»,
Еврея, и еще не раз.
Одних – беспамятством прикончат,
Других – прославят, как всегда,
Но Ваш поступок, доктор Корчак,
За гранью внешнего суда.
Со всеми вместе, будто Лазарь,
Вы шли на смерть, в печах горя,
И о значенье слова «лагерь»
Узнали не из словаря.
Но в праздном звяканье медалек,
В кольце смятений и обид,
Еще работает Майданек,
Освенцим трубами дымит.
И не в былом, не в прошлом где-то,
А в самом пекле бытия
Колючей проволокой гетто
Душа повязана моя.
Знаю то, что ничего не знаю,
Верю в то, во что не верю я,
Гладкую поверхность обнимаю
Острыми краями бытия.
Излагаю внятно и опрятно
То, что наболело в глубине:
Мне все непонятное понятно,
Что понятно – непонятно мне.
Я не строю в воздухе иллюзий,
Не ловлю на мысли я себя,
Что напрасно осуждают люди
То, над чем нет внешнего суда.
Не отыщет ни одна таможня
Строчек в сердце, прожитых не зря,
Не укажет: что нельзя, что можно,
Ведь нельзя сказать ему: «Нельзя!»
Даже, если дерзко и внезапно,
Станет льдом замерзшая вода –
Завтра, как всегда, наступит завтра,
Никогда не будет никогда.
Сколько в тебе наболевшего скрыто.
Тайны безмолвствуют в каждой струне.
Старая скрипка, еврейская скрипка,
Не раскрывай их, пожалуйста, мне.
Только все тайное слишком уж явно
Бьется не где-то, а в сердце моем:
Голосом гетто и Бабьего Яра,
Напоминая судьбе о былом.
Я бы извлек из молчания звуки,
И к подбородку ту скрипку прижал,
Только дрожат непослушные руки,
Как погорельцы при слове «пожар».
Грусть, что легла у нее за плечами,
Мне, разумеется, не по плечу,
С дерзостью Хейфеца к струнам печали,
Я прикасаться смычком не хочу.
Чтоб, тишину возвышая до крика,
Душу игрой не рвала на куски
Старая скрипка, разбитая скрипка:
Гриф облупился…, ослабли колки…
Нотам разлуки молчать не прикажешь,
Каждой строкой полосуют опять,
Будто бы скрипки молитвенный Кадиш
В силах вернуть мне умершую мать…
И хоть за свет, что оплачен по смете,
Пальцы в ответе до черного дня,
Скрипка, довольно – ни звука о смерти –
Музыкой боли не мучай меня.