ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО" | ||||||||
АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА |
ГЛАВНАЯ | АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА | АВТОРЫ № 174 2013г. | ПУЛЬС | ИУДАИКА | РЕЗОНАНС | ЗЕМЛЯ | ВРЕМЕНА | ДОСТОВЕРНО |
НАРОД | ЭГО | СУДЬБА | СЛОВО | МНЕНИЕ | МИНУВШЕЕ | P.S. |
|
Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"Copyright © 2013 |
Нынешний герб города Гусев |
После получения диплома распределили меня на должность экономиста в город Гусев Калининградской области. Ехать я не хотел, написал в заявлении, что хочу только Ленинград, или Сахалин. Мне не выдали ни диплома, ни значка, который уже красовался на груди всех моих однокашников. В результате я сдался и распределение подписал. Проводница поезда разбудила меня, когда поезд уже остановился, а стоянка была всего две минуты. Я схватил чемодан, одежду и выпрыгнул на платформу. Поезд медленно отходил, а я одевался на пустынном осеннем перроне. Было около пяти утра. Моросил мелкий дождик. Я вышел на привокзальную площадь и побрел по тускло освещенной улице навстречу неизвестности. Одинокого прохожего спросил, где завод «Микродвигатель». Завод стоял на берегу узкой, заросшей кустами речки с неприличным названием Писса. Вахтер проводил меня в административное здание и предложил ждать директора, который приходит к семи и никогда не опаздывает.
Он действительно появился ровно в семь и тут же пригласил к себе в кабинет. Несколько секунд мы рассматривали друг друга. Мне он показался очень симпатичным, располагающим к беседе. Директора звали Степан Степанович Новиков, и я сказал: «Отпустите меня, пожалуйста, домой». «Нет, – засмеялся он, – мне нужны работники с высшим образованием» – и вызвал по селектору начальника планового отдела. В кабинет вошла худенькая девушка одних со мной лет. «Вот, – сказал директор, – принимайте, Антонина Максимовна, специалиста из Ленинграда. Вы ведь тоже кончали там Политехнический?». И стал я инженером планового отдела с окладом 105 рублей в месяц. В этот же день получил койку в заводском общежитии, в комнате, где жили два техника: Леня Белых и Игорь Фокин, которые приняли меня беззлобно, скорей равнодушно. И потекла трудовая жизнь: подъем в шесть утра, умывание в коридорном туалете, завтрак по пути на завод в офицерской столовой (там же и обед) и сидение в маленьком заводском кабинетике, где один к одному стояли четыре стола, за бумагами, папками и арифмометром. Работа была нудная, и я возненавидел ее с первых дней. Но выбирать не приходилось.
Примерно недели через две после моего вступления в должность на заводе состоялось отчетно-выборное комсомольское собрание, на котором меня избрали секретарем комитета комсомола завода. Избрали не случайно: во-первых, по неписанным советским правилам секретарь должен иметь высшее образование, а из молодежи таких было четыре человека, а во-вторых, прежнему секретарю надоела эта должность. То есть практически не было другого выбора. Я приступил к своим общественным обязанностям со всем пылом неистраченной молодой энергии. На первом же заседании вновь избранного комитета я распределил обязанности и сказал, что буду строго контролировать работу каждого. Ребята попались в основном энергичные и принялись за дело активно. На удивление всем заводчанам появился «комсомольский прожектор», в который попадали прогульщики, лентяи и уклонявшиеся от уплаты членских взносов. Не щадили никого, невзирая на должности. Так, например, ребята застукали начальника заводской химической лаборатории за работой над телевизионной антенной, как выяснилось, для первого секретаря Горкома партии. Под карикатурой красовались сочиненные мной строки: «Казарцев – сложная натура: Едва появится халтура, Прощай текущая работа – Казарцев трудится до пота». У «прожектора» толпился народ и хохотал. Прибежал сам виновник, рассвирепел и содрал плакат. За это ему директор завода влепил выговор, а мы вывесили новую картинку, на которой изобразили, как Казарцев срывает карикатуру на себя. «Прожектор» зауважали, но секретарь Горкома затаил на меня обиду. Однако об этом позже. Заработал производственный сектор. На заводе работали несколько одиноких матерей, которые не могли устроить детей в детские сады и ясли. А некоторые комсомольцы мерзли из-за нехватки дров или угля. Все эти вопросы мы решали в личной беседе с директором завода. Он вообще был замечательным человеком, Степан Степанович Новиков. Без его поддержки не удалось бы сделать ничего хорошего. Своей секретарше он говорил: «Комсомол входит в мой кабинет без спроса и в любое время». Очередное общезаводское комсомольское собрание пришлось перенести из-за полупустого зала. Мы составили списки неявившихся и персонально каждого вызвали повестками на комитет комсомола. Кто-то отделался порицанием, а кое-кто получил выговор. После этого случая явка на собрания была почти стопроцентная. В комитет комсомола стали приходить родители молодых рабочих за советом и помощью.
Особое внимание мы уделяли досугу молодежи. В городе Гусеве было около десяти тысяч жителей и около тридцати тысяч военных. Здесь стояли так называемые кадрированные части, ракетчики: на одного солдата три офицера. Единственный дом культуры по субботам был переполнен военными. Шестнадцатилетние девочки чувствовали себя опытными сердцеедками. Редкие вечера танцев заканчивались без драки. Еще в городе был тесный ресторанчик и довольно приличный кинотеатр. Мы решили создать на нашем заводе волейбольную и баскетбольную секции при спортивном зале одной из воинских частей. На концерты заводских артистов в Дом Культуры валил весь город.
При местной газетке «За доблестный труд» учитель городской школы Илья Яковлевич Баевский создал литературное объединение. По образованию он был инженер, в довоенные годы жил в Ленинграде, работал директором завода. Добровольно ушел на фронт, командовал ротой, воевал в Восточной Пруссии. Созданное им литературное объединение было настоящей школой поэтического мастерства. Из пятнадцати его воспитанников восемь вышли на профессиональную литературную дорогу. Особенно я подружился с Игорем Строгановым, поэтом, которому когда-то давали рекомендацию в Союз писателей Горький, Уткин и Луговской. Этого талантливого поэта сгубил алкоголь. Многие годы он проплавал коком на судах дальнего плавания, но из-за пьянки был списан на берег. Строганову нравились мои стихи, и он написал рецензию на рукопись моей первой книжки (которая так и не вышла), сравнив меня по музыкальности стиха с Блоком. Было очень лестно. Строганов умер в своей московской квартире на улице Горького (Тверской). Я нередко бывал у него, когда приезжал в Москву. На полках стояли тома Маяковского, Пастернака с дарственными надписями. Окна комнаты выходили на улицу. Строганов рассказывал, как из окна его квартиры однажды чуть не выпал с седьмого этажа подслеповатый, не совсем трезвый Пастернак. Приезжая в столицу, я звонил ему с вокзала и всегда слышал одно и то же: «Бери бутылку, я тебя жду». Это случалось примерно раз в три года, но всегда я заставал Игоря (ни разу не называл его по отчеству – Николаевич) в той же самой лежачей позе на грязных простынях, вздыхающего по актрисе Артмане, в которую был долгие годы безответно влюблен. Жаль этого человека и поэта – стихи его сочные, настоящие. А вот ушел никем не замеченный, и никто и не вспоминает о нем…
Если ко всему сказанному о моем образе жизни в Гусеве добавить, что по моей просьбе меня перевели из планового отдела мастером сборочного цеха, где в моем подчинении работали 70 женщин – от 16 до 70 лет (а у каждой свой характер), то станет ясным, что день мой был расписан буквально по минутам, тем более, что по рангу секретаря комитета завода я автоматически стал членом Бюро горкома комсомола, то есть надо было участвовать в каких-то важных обсуждениях вопросов жизни молодежи города. Не понимаю, каким образом выкраивалось время на личное. На первом этаже нашего общежития жили девушки. Среди них были две сестрички по фамилии Пыль. Мне приглянулась младшая, но она отличалась строптивым характером, и подхода к ней я найти не мог. Зато старшая сама проявила инициативу и однажды пригласила на вечернюю прогулку. Прогуливались мы все позднее и позднее, и я начал оставаться ночевать у нее в комнате, где спали еще 9 девушек. Конечно, я причинял им неудобства: утром им надо было одеваться, причесываться. Не знаю, сколько бы это продолжалось, но как-то раз вызвал меня директор завода и строго сказал: «У тебя что, нет другого места для ночевки с девушкой? Ведь ты комсомольский лидер, а репутацию позоришь». Наши свидания с Любой стали реже. Когда она встречала меня на улице, радостно бросалась на шею. Мне это было неприятно, и я стал охладевать к этому роману. Кончилось тем, что Люба добровольно пошла в армию, в морские части. А у меня завелась новая подружка. Однажды ее мама, пожилая женщина, подошла ко мне и сказала: «Женись на моей Людке. Я дам вам полдома и 14 гусей». До сих пор иногда представляю себя выходящим на крыльцо деревенского дома: во дворе неглубокая лужа, в которой нежится свинья, и 14 гусей приветствуют меня дружным гоготом. Вот же, не вышла судьба старосветского помещика.
Как-то в воскресенье заводчане выехали в соседнее село поработать в колхозном поле. День был жаркий, летний. Колхозный бригадир запаздывал, а солнце жгло нещадно. «Слушай, – сказал мне начальник отдела труда и зарплаты Тебенков, – ты помоложе меня, вот тебе кружка, сходи вон на ту улицу, принеси воды из колодца». Улица оказалась сплошь песчаной, и сапоги мои с трудом преодолевали эту «пустыню». До колодца оставалось метров тридцать. Улица была совершенно безлюдная, зато у каждой калитки без привязи сидели собаки. Одна из них кинулась на меня и норовила ухватить за ногу. Я топал сапогом, и она отскакивала, но не отступала. Потихоньку я приближался к колодцу, но с другой стороны улицы на подмогу первой кинулась другая собака. Они взяли меня в клещи, и бороться с ними стало гораздо труднее. На беду вокруг не было ни палки, ни камня, один песок. Положение становилось серьезным. Собаки, почувствовав мою растерянность, осмелели, и зубы их клацали у самых ног. В эту минуту я услышал хриплый, почти визгливый смех. Обернувшись через плечо, увидел, что Тебенков стоит неподалеку и хохочет. Не знаю, как долго продолжалось бы мое единоборство с двумя собаками, если бы с дальнего конца улицы не стал бы стремительно приближаться к нам рослый черный кобель. Он мчался мощными прыжками, и мне не оставалось ничего другого, как встретить его футбольным ударом в челюсть. Не помню, повредил ли я тогда ногу, но кобель взвыл и отполз к ближайшей подворотне, а вместе с ним отступили и первые две собаки. Я повернул назад, почти бросил кружкой в хохотавшего Тебенкова и устало побрел к своим, все еще ждавшим бригадира. Вечером я рассказал эту историю в общежитии своему приятелю Толе Путимцеву. «Так этот Тебенков – бывший пропагандист власовского отряда, отсидел 18 лет, освободился, да, видно, не от фашистских замашек».
Не раз на улицах города я встречал высокого, крепко сбитого парня с большой лохматой бетховенской головой. Мне рассказали, что это местная знаменитость, скульптор-самоучка, чьи работы городские власти охотно устанавливают в городе, но не платят за них ни копейки. Более того, ему даже не дают машины, чтобы привезти мраморную плиту с бывшего немецкого кладбища во двор ГРЭС, где он работал художником: рисовал плакаты, писал объявления, оформлял «красный» уголок и т.п. Представился случай познакомиться. Оказалось, что Вольдемар (так его звали) тоже наводил справки обо мне. Мы очень быстро сдружились, и он предложил переехать из общежития к нему: у него в 2-х-комнатной коммунальной квартире была большая и совершенно пустая комната. В дальнем углу около окна стояла солдатская пружинная кровать, а у входной двери высокий подрамник, служивший одновременно вешалкой для пальто. По полу были разбросаны книги. Я предложение Вольдемара принял, и прохожие веселились, видя, как он везет меня на моей кровати, которую я вынес из общежития, по всей длинной центральной улице. Биография Вольдемара очень проста: детский дом, производственно-техническое училище, армия, сверхсрочная служба. Никаких родственников (кроме двоюродной бабки где-то в Сибири). В армии занимался боксом по первому разряду. Самостоятельно прочел всю литературу, требуемую на философском и филологическом факультетах университета. И я нередко попадал впросак в интеллектуальных спорах с ним. Скоропись чтения Вольдемара поражала: пока я читал одну страницу, он уже пробегал глазами десяток. Я не верил, заставлял пересказывать содержание и убеждался, что это действительно так. Иногда мы ходили к одному офицеру слушать пластинки с музыкой Бетховена. Вольдемар, слушая, не скрывал, да и не хотел скрывать слез. Он был замечательным парнем, но была одна беда: пил. Причем, у него самого не было потребности напиваться, но совращали дружки, особенно в дни получки. Правда, и получки как таковой не было. Он мог по полгода не получать зарплаты, а потом накапливались наряды, и он получал сразу приличную сумму. Мы договорились, что все деньги он будет отдавать мне. Это позволило экономно вести хозяйство, приодеть Вольдемара: купили ему пальто и костюм. Его необыкновенную силу женщины чувствовали за версту, и недостатка в них у него не было. Если я приходил вечером домой, и Вольдемар не встречал меня какой-нибудь веселенькой фразой с матерком, значит у него в постели женщина. Я тогда тихонько ложился, не зажигая света.
Не всем нравились «яркость» и сила моего друга. Придя однажды на танцульки в Дом культуры, я застал такую картину: крепко подвыпивший Вольдемар дрался кулачным боем с профессиональным, видимо, боксером (драка была явно кем-то спровоцирована) и уже одерживал победу, как несколько не довольных этим парней схватили его за руки и позволили «боксеру» избивать его, уже совершенно беззащитного. Потом в течение недели мы с Вольдемаром, желавшим отомстить обидчику, караулили «боксера» возле его дома, но он искусно скрывался и, наконец, не выдержал: вышел и попросил прощения, сказав, что его натравили дурные люди, а он лично не имеет к Вольдемару никаких претензий и обид. И великодушный Вольдемар простил его.
Так мы и жили, пока не повадился ходить к нам в гости еще один доморощенный художник по фамилии Антонов, неоднократно судимый и имевший в прошлом авторитет в воровской среде. Когда-то в теплушке, в которой ехал к очередному месту отбывания срока, он нашел в углу, в куче мусора, затрепанную книжонку – какой-то философский трактат, и так проникся прочитанным, что решил завязать с воровством и встать на путь добра. Об этом он доложил начальству тюрьмы и предложил свои услуги по переделке ее из «волчьей» в «сучью». Начальство не очень-то поверило своему старому знакомому, но, увидев в его глазах странную решимость, решило провести эксперимент. Антонов встречал новую партию прибывших и говорил им, что большинство зеков – «суки», т.е. воры, решившие покончить с воровством, а, значит, «волкам», верным воровскому братству, не сносить головы. И зеки из опасения за свою жизнь переходили в «сучий» лагерь. Говорят, вор, однажды сказавший, в шутку или всерьез, что он завязывает с прошлым, уже не может быть «волком». Антонова досрочно освободили, он приехал в город Гвардейск и стал работать художником в какой-то организации. Не знаю, где он познакомился с Вольдемаром, но был у нас частым гостем. К тому времени Антонов обнаружил «ошибку» у Энгельса: в одном своем труде Энгельс говорит, что «человека создал труд», а в другом, что «труд – это целесообразно направленная деятельность на какой-либо предмет», т. е. уже с полным сознанием. Противоречие! Антонов же придумал свою версию «создания человека»: его создала Эврика, догадка. Свои идеи Антонов изложил в тетради, которую послал в Москву, в высшую партийную школу. Ответа он не получил. И тогда Антонов сам поехал в Москву, где и просидел некоторое время в сумасшедшем доме. Беседы наши с Антоновым доводили нас до головной боли, и мы его выгоняли.
У Вольдемара среди его множества связей с женщинами была одна постоянная. Эту девчонку лет девятнадцати звали Света. Она училась в Калининграде в техникуме, и Вольдемар, навещавший ее там, не раз заставал свою подругу с любовниками. Он иногда слегка бил ее за это, но связь их продолжалась. Однажды Вольдемар уехал в отпуск в Сибирь, к бабушке. Света знала, что его нет, но пришла ко мне поздно вечером. Я, конечно, не святой, но почувствовал, что не смогу предать друга. Она ушла, процедив холодно: «А у тебя, оказывается, есть совесть». И все бы ничего, но Вольдемар как-то обмолвился, что ему, видимо, придется на ней жениться, так как ее родители знают об их связи. Мне ужасно не хотелось, чтобы у моего друга была жена проститутка, и я ему рассказал о нашей встрече во время его отпуска. Вольдемар потребовал очной ставки, я отказался. Как-то раз я поздно пришел домой, и был встречен, как обычно, соленой шуточкой, обозначавшей, что в комнате нет посторонних. Очень хотелось спать, но Вольдемар завел разговор о Свете и попросил еще раз рассказать о том эпизоде. Я нехотя подчинился, а утром, открыв глаза, увидел, как она причесывается у зеркала. Меня прошиб холодный пот: значит, очную ставку Вольдемар все-таки устроил. До сего времени мучает меня эта подлость по отношению к ней, пусть даже содеянная из добрых побуждений. Они расстались, но в душе Вольдемара, видимо, осталась заноза. Наши отношения стали прохладнее, а как-то вечером он вообще пришел изрядно подвыпившим, чего с ним уже давно не случалось, и с порога заявил: «Сейчас я тебя зарежу». В руке он держал нож средней величины. Я знал, что в нетрезвом состоянии Вольдемар мог натворить глупости. «Сейчас я посмотрю, какая у тебя кровь в жилах», – пробормотал он и медленно стал приближаться. Не могу сказать, что я не испугался, но деваться было некуда, и я как можно спокойнее произнес «ну что ж, посмотри», и засучил рукав выше локтя. Он взял меня за руку и занес нож. «Ты же сейчас крик поднимешь, побежишь к врачу». «Никуда я не побегу», – по-прежнему спокойным голосом произнес я. «Ну смотри!» – и он снова занес нож. «А почему ты не боишься?» «А потому что не могут друзья поссориться из-за бабы». Он пристально посмотрел мне в глаза и резким движением зашвырнул нож в дальний угол комнаты.
Филологические знания Вольдемара толкнули меня на поступление в Ленинградский университет на заочное отделение. По условиям приема я должен был представить ходатайство предприятия о необходимости продолжения моего образования на данном факультете. Директор завода категорически отказался дать такое письмо. Но, когда он был в отпуске, я завел разговор с председателем месткома, а тот, зная о моих литературных успехах, убежденно подтвердил, что мне необходимо учиться и совершенствоваться в этом направлении. И выдал мне нужный документ. Я взял отпуск, уехал в Ленинград и сдал экзамены. Когда директор через полгода получил письмо из Университета о том, что завод должен предоставить мне отпуск для сдачи сессии, он только развел руками. Конечно, учился я кое-как, курсовые списывал в деканате, но экзамены сдавал. А тут мне предложил калининградский Обком комсомола поехать в составе областной делегации на несколько дней в Чехословакию. Требовалась характеристика местного Горкома партии. Дважды я подавал просьбу на получение этой бумаги и не удостаивался ответа. Наконец, не выдержал, пошел на прием к секретарю Горкома по идеологии и сказал ему: «Вы можете не давать мне характеристику только по двум причинам: моя политическая неблагонадежность (надеюсь, вы мне ее не пришьете) и идеологическая невыдержанность, но вы сами утвердили меня на посту секретаря комитета завода». «Вот ты говорил, – ответил партийный чиновник, – что Роберту Рождественскому надо бы дать Ленинскую премию за поэму «Реквием». А это не твоего ума дело. Есть, кому это решать». «А что, нельзя иметь свое мнение?» – спросил я. В общем, характеристику я получил и в Чехословакию поехал. Нам выдали по 25 крон (на это можно было купить только нейлоновую рубашку – тогда они были в моде, – больше ничего). В гостиничном номере нас было трое: Володя Волков, студент, и некто в сером, фотограф, старше нас лет на десять. Как-то мы с Володей пили пиво в баре, и к нам привязался парень из Ирака, которого заинтересовал Володин фотоаппарат «Смена»: он просил его продать. Володя английского не знал, и я ему перевел. В результате в полцены аппарат был продан. Мы поделились этой новостью с третьим нашим сожителем. Если бы я знал, как это потом аукнется. Оказалось, что некто в сером был стукачом. И месяца через три на меня пришла «телега» из областного комитета госбезопасности, в которой говорилось, что я в Чехословакии спекулировал своим фотоаппаратом, а это недостойно комсомольского секретаря. И начались многочасовые собрания, обсуждающие мой моральный облик. Горком партии (а с Первым секретарем отношения у меня были натянутые – вспомним заводской «комсомольский прожектор», пропесочивший начальника химической лаборатории за телевизионную антенну для Первого, которую он мастерил в рабочее время) настаивал на исключении меня из комсомола. И как я ни доказывал, что никогда не имел фотоаппарата и не умею фотографировать, ничего не помогало. «Когда я узнал об этом твоем поступке, – с пафосом говорил на заседании Бюро горкома комсомола первый секретарь Варламов, – у меня за ночь несколько седых волос выросло». Я сидел, небрежно развалясь в кресле, и сказал: «Варламов, тебе не идут трагические роли» (Варламов был артистом народного театра). Тут вскочил инструктор Горкома партии: «Продался!» – истерически крикнул он. «Сами вы продались, сядьте на место» – спокойно ответил я. Короче, исключили меня из членов городского комитета и дошли до заводского собрания, на котором собирались исключить из комсомола вообще. Выступали подготовленные заводские коммунисты, инструктора Горкома. Последней взяла слово шестнадцатилетняя девчушка и сказала: «Мы ни одному вашему слову не верим, мы только ему верим, нашему комсомольскому вожаку». Собрание ограничилось вынесением устного выговора за то, что не остановил Волкова. Впоследствии я узнал, что Волкова вызывали в Калининграде в КГБ, он перепугался, что его исключат из института, и сказал, что фотоаппарат был мой, и это я его продал (благо, Гусев в 100 километрах от областного центра). Так состряпали это дело. Я решил воспользоваться болезнью отца, получил справку из Ленинграда, что отец в больнице, и решил уволиться раньше положенного срока (требовалось отработать по распределению три года). Съездил в Вильнюс в Главк и получил разрешение на увольнение. Но директор завода, Степан Степанович, сказал мне по секрету, что ему Горком партии категорически приказал препятствовать моему увольнению. Пришлось заручиться юридической справкой о том, что такое препятствие противоречит трудовому законодательству. Так я добился официального увольнения. Перед отъездом пришел на прием к Первому секретарю и сказал ему: «Я инженер, и буду им везде, а вот вас выгонят, вы пойдете свиней пасти». «Вон отсюда!» – заорал секретарь, и я с удовлетворением удалился.
Уезжая, я предложил Вольдемару поехать со мной в Ленинград для поступления в Академию художеств. Он обещал приехать позднее. Но женился (не на Свете), родил дочку. Долгое время от него не было никаких известий. Позднее до меня дошли слухи, что Антонов совершенно задурил ему голову, и однажды ночью на вокзале Вольдемар пытался дежурному милиционеру растолковать, в чем смысл жизни. Милиционер решил, что имеет дело с алкоголиком, и запер его в комнате вместе с настоящим пьяным. Вольдемар побил его и был пересажен в другую «клетку». Утром его нашли мертвым: он осколком стекла перерезал себе вены. До сих пор меня гнетет чувство вины: не сумел я за житейской суетой вытащить его оттуда.