"ИНФОРМПРОСТРАНСТВО" | |
АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА |
|
"Информпространство", № 187-2015Альманах-газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"Copyright © 2015 |
Вспышка света в темном ц:
детское лицо в толпе.
Смотрит, вертится, зевает,
шевелится, изнывает.
Яркий сполох, нежный блиц
среди стоунхеджа лиц,
среди сотен мертвых глаз,
сжатых ртов и желваков,
пальцев, тыкающих кнопки.
…выраженьем на лице
он, как лист бумаги писчей.
Не исписан, не засален,
никакой сторонней пищей
не заставлен, не завален,
и пока не затвердел
скулами и желваками
всяких глупостей и дел.
…Всё, уводят малыша.
Поюродствовали, ша.
Как трава, растущая сквозь нас,
дети миловидные повсюду…
Удобряя их веселый рост,
мы пластаемся культурным слоем…
Дети, дети! Это ради вас
мы здесь вырождаемся как класс…
Дети, дети. Это вас во имя
мы мозгами жертвуем своими,
претворяясь в воду и кефир:
поливать цветущий детский мир…
Эйфория раздувает меха.
Ты идешь. Ты свободен. Ха.
Пьешь московский полдень, смакуешь день:
каков и в чем его светотень.
Непохожесть вторника на четверг,
несходство воздуха,
кромка погоды,
неслышное присутствие природы.
Люди, идущие поперек:
в парк, в магазин, в ларек,
и даже в кино, где тебе одному
попкорн насыплют, включат кино.
Смотреть в одиночку (узнай, каково),
тянуть до последнего титра,
до капли, до миллилитра.
На улицу выйти, а там – нет –
все еще свет.
Белый, дневной, твой.
Так заливает землю светом,
так в марте день тягуч и длин.
Что сжарить мне на масле этом?
Куда мне этот маргарин?
Одной яичницы на небе –
одной достаточно вполне,
и масла желтого на хлебе,
златого жира на губе.
Но этот вкрадчивый и нежный
всесильный нисходящий жар
ползет, спускается все ниже,
уже по коже побежал.
Весна. Как мало в этом звуке.
Не собираюсь, не люблю.
Я шелушащиеся руки
в карманы глубже углублю.
...Еще одну весну в подшивку.
Но снова буду, не усну,
заглатывать ее наживку,
ее трезубую блесну.
Бессонница как норма – привыкай.
Булавки в веки томные втыкай.
Организуй свой день наоборот,
придай ему обратный распорядок:
где сон положен – бодрость, суета,
работа, бденье, встречи, тра-та-та.
А день белёсый как зеленый чай
разбавленному сну предназначай.
Заменим белый свет на черный свет.
А, собственно, а почему бы нет.
Ведь разницы никто и не заметит -
и так, и сяк нам ничего не светит.
Авантюризма капля, гран
мне добавляется в стакан.
Шипучка белая со дна
встает на цыпочки у кромки.
Жизнь бьет ключом, как бы она
нам не оставила обломки.
Чем завиральнее сюжет,
тем тщательнее он прописан.
Мистификаций нежный свет
уже разлился по кулисам.
Нам много лет. Нам мало лет.
И в этом есть издевка рока:
нам девяностые – привет –
условно вычтены из срока.
Не верь, считай все это дуркой,
но, девочки и пацаны,
по нам пройтись резцом и шкуркой –
и нам бы не было цены!
Саша, Оля, Орлов и Романова – у каждого в жизни свои.
Сама нарицательность, первые в каждом-любом МАИ.
Мой Саша – редактор для девочек журнала, красавчик, еврей.
А Оля – помощник бренд-менеджера, в два раз его крупней:
выше, умней, образованней, а главное, проще, добрей.
…Встречаться необязательно, но я скучаю по ней.
А Саше уже к 50-ти... Так славно пилось у них
с Ленкой, на Юго-Западе. Ничего об этих двоих…
Отыскать – задача нетрудная... Почему-то вот не ищу.
С тихой ласковой отстраненностью вспоминаю их и грущу.
…Саша – ранние девяностые, литераторы, пьянство, дым.
Оля – как же, самый миллениум, бренды, слоганы – поштормим?
И штормило, мотало, стукало, шлифовало лицом о брег...
Вроде Оля не стала сукою, да и Саша всё человек.
Жизнь-равнина, а Оля с Сашею – вешки темные на снегу,
в общей плоскости, под-над Рашею, я их в памяти берегу.
Оля Романова – имя безликое.
На самом деле – величественное,
царственное.
Ищу Романову Олю.
Зову по имени.
Откликаются десятки, сотни – ноль, еще ноль –
Романовых Оль.
Имя простое, пресное,
как вода.
Но, как говорила другая девочка – Лиза Родионова –
(чувствуешь разницу? сходство?)
ничего нет вкуснее кипяченой
комнатной температуры
воды
ночью
после возлияний.
Сухой распухший язык,
неба горящий наждак.
И тут эта манна, это благо,
эта влага.
Олю Романову тщетно
ищу,
несильно грущу.
Хотя этой пресной глади,
этой стати, тихой улыбки,
мягкости и когда надо твердости
(к сходству с карандашом еще мы вернемся)
смеха журчащего
не хватает
мне в настоящем.
Слишком все сложно.
Оля, Оля, верхнее ля.
Не лярва, не лялечка,
просто хорошая девочка.
Простая, как карандаш,
которого нету… нет!…
под рукой, когда нужно записать…
да где ж он… черррт!...
был тут, валялся,
лежал… записать
что-то
нечто
бумажное, важное, нужное.
Женщина объедается тортом.
За маму.
За папу.
За бессмертную душу.
Пусть любят, какая есть –
с розанами,
цукатами,
слоями и перекатами.
– Ам, – за свободу.
– Ам, – за красоту, как ее вижу.
– Ам, – за то, что живу как могу.
– Ам, – за смертную оболочку,
скоропортящуюся начинку,
которой пора в починку.
А это я съем
за стылую побудку в 7.
А это я не могу не съесть
за приступ свободы в 6.
О, как изливается этот нарыв
в обеденный перерыв.
За всю эту муку лукавый
черт
ей выпекает
торт.
С начинками,
с чертовщинками.
Пока не съешь, из-за стола
не выйдешь!!!
Будешь сидеть
над тарелкой
до второго пришествия.
До полного сумасшествия.
Если яблоко – строгость и польза,
то черешня – бескрылый угар.
Зарываться в нее и бросаться,
объедаться, глотать не жуя.
Она ластится, льнет, обступает.
Громыхает, смущает, манит.
Все иное назад отступает,
а черешня ликует, царит.
…Глянь – всё в косточках. Что это было?
Летний обморок, морок, июль.
Вытри красное…
Всё, неопасно.
Грешным делом… Бывает. Наплюй.
Безобразная сцена: швыряет в глаза
свой просроченный порох сухая гроза.
В бледном блеске линялого света
гаснет титр: закончилось лето.
Но еще леониды в прореху небес
крупной солью просыплются прямо на лес.
И еще паутина свои кружева,
под крахмалом мороза жива – не жива, –
нам растянет и бросит под ноги:
подвиг девственницы и недотроги.
…Августейшая горечь, монаршая стать.
Будем чествовать август, любить, отпевать.
Торфяным запивать его черным винцом
и закусывать бешеным огурцом.
Ходили мыться на мостки.
Привычные к теплу и душу,
мы в омовенья у реки,
как будто вкладывали душу.
Темнело. Умбристая Мста
кипела рыбой-верхоплавкой.
Кто занял лучшие места?
Балетки с кедами под лавкой.
Ох, йё, холодная. Плывешь,
кувшинка навилась на ногу,
а метров через десять дрожь
истаивает понемногу.
И становилось горячо…
Брели домой на ватных лапах.
Вдогонку, руку на плечо,
речной, родной тянулся запах.
Однажды уток отравили,
какой-то синькой напоили,
какой-то дрянью соблазнили.
И синеватые тела
вода пустая понесла,
к крутому берегу прибила
и для просушки разложила.
А мне – а мне какое дело,
какого цвета это тело?!
Какого цвета эта птица,
природы ветхая частица…
…Уроки химии для деток
с батонами для дохлых уток.
…и в целом вид пруда без уток
не стал пугающ или жуток…
Жизнь продолжается и скачет.
Все морщатся.
Никто не плачет.
Угли, угли поседели,
Белый пепел, серебро.
Если дунуть посильнее –
в углях теплится тепло.
Жар раздуть во тьме кромешной,
кочергой поворошить.
Стаю маленьких синюшных
огоньков растормошить.
Засверкало в черных углях...
Будем греться и смотреть.
Ничего, что ненадолго.
Дунуть, плюнуть, растереть.
Такая нежность, нежность к миру.
За слабость мяса и костей,
за эти яркие на сером
румянцы страхов и страстей…
За то, что трут глаза перстами,
роняют крошки в бороду?,
за смех – особенно, особо! –
и за другую ерунду.
Как увлекательно и сладко
любить, вмещать и замечать,
и ставить каждому на лобик
неразличимую печать.
Меж Заходером и Сапгиром
на двухметровой глубине
мой дед, рожденный командиром,
но не убитый на войне, –
ни на войне укромной финской,
ни на прославленной второй, –
лежит мой дед в могиле низкой,
с непоседевшей головой.
Веселый, грозный, громогласный,
большой, великий и ужасный.
Пловец, ныряльщик, командир,
гурман, задира из задир.
Лежит мой дед во глубине.
во мне
горячей тенью,
не подлежащей тленью,
тепла и силы очажком,
краеугольным
камешком.
Четыре ангела скорбящих:
две щуплых девочки в слезах,
два парня в черном в красных пятнах…
Пьета – поэту сдобный пир,
элегия, любовь и сила;
художнику прорыв, находка,
печальных пятен урожай.
А где ж виновник торжества,
зачинщик скорби, маг печали?
Глядит на это свысока –
с неблизкого ночного неба,
своей улыбкой полнолунной
подсушивает слезы на
щеках девичьих и ладонях…
Ушел – взлетел и улетел,
оставив тело на кровати
больничной скорчившись лежати.
С недвижной правою рукой
не захотел существовати,
и бессловесным языком.
И нет его, уже далече.
А эти сироты стоят,
понурив головы и плечи
полны утраты, как баржи,
и так же тяжелы и слепы.
…Самих себя тащить-бурлачить
и больше ничего не значить.
О, сиро…,
темное сиротство…
вдовство души… –
во что его переиначить
и применить его, – скажи?!!
В мультфильм.
Вот лучшая пилюля!
Закапсулирована скорбь,
отретуширована мука, –
и взрослых зрителей надули,
и не обидели детей –
веселой роскошью затей
не обделили...
Довольны все, и грустный автор,
и бестелесный адресат –
виновник слез, зачинщик скорби,
главарь утрат.
Аманов Агамурад.
Вот Мандельштам. На букву М,
в поэзии он ближе мамы.
Хоть Пастернак на П, – родство
неочевидно между нами.
Что ни открой, где ни копни:
все – от знакомцев до родни.
Возьмем в кузены Кузьмина,
в друзья хотим До-бы-чи-на...
А это наш десятый класс –
Олейников, Введенский, Хармс.
В начале кто царит – на А –
шаль, плечи, в профиль голова?
А кто там – в Болшево – в конце –
мать, дочь, сестра в одном лице
– в молчанье замер на крыльце –на Ц?
Об авторе: Татьяна Андреевна Риздвенко – поэт.