"ИНФОРМПРОСТРАНСТВО" | |
АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА |
|
"Информпространство", № 184-2014Альманах-газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"Copyright © 2014 |
Генсеку Брежневу жить оставалось года полтора.
Ранним воскресным июньским утром я шел вдоль безлюдной родной улицы (правда, по чужой ее стороне), и вдруг – откуда ни возьмись – на подходе к зданию Кинотеатра Элитарного Фильма передо мной возник благообразный старичок.
На нем была белая летняя фуражка и светлый френч сталинских времен.
А еще – серые выглаженные брюки и не бросающиеся в глаза сандалеты.
Левой рукой старик опирался на обыкновенную аптечную трость.
– Здравствуйте, я в некотором роде интересант, – эта первая его фраза явно адресовалась мне.
Я несколько опешил, пытаясь сообразить, что означает слово «интересант».
И заодно моментально вспомнил, как пару лет назад в городе на Неве, в двух шагах от пушкинской квартиры на Мойке, вынырнувший из подворотни пьяный столкнулся со мной и неожиданно произнес:
– У меня к вам идеал!..
После чего растворился в окружающей реальности.
Благообразный старичок продолжал:
– Извините за назойливость, но давно ли вы отращиваете вашу бороду?
«Ну, все! – скучно подумал я, – опять она, эта тягомотина…»
Дело в том, что незнакомые пожилые люди (по большей части – женщины) почему-то считали возможным, оказавшись со мной рядом в какой-нибудь советской очереди или переполненном общественном транспорте, обратиться с одной и той предсказуемой до банальности тирадой.
При этом – за редким исключением, на «ты».
Тирада, выпущенная в меня страстно и праведно, обычно выглядела приблизительно так:
– Молодой человек, сбрей ты эту бороду!
Зачем она тебе сдалась!
Только старит и целоваться мешает.
Сбрей, милок!
Не позорься!
А состариться ты еще успеешь…
За четыре неполных года ношения бороды я уже вполне свыкся с тем, что она (моя, а не чья-то) вызывает у множества различных людей повышенное внимание и активное желание вмешаться в естественный ход течения ее судьбы.
В институте был один преподаватель, грозивший не поставить мне зачет, в случае, если я не сбрею бороду.
Якобы симпатизировавший мне ответственный секретарь журнала ЦК ВЛКСМ намекал, что, если я надеюсь увидеть напечатанной собственную рецензию в этом издании, с бородой мне придется расстаться.
Бабушка каждый день в телефонном разговоре интересовалась, скоро ли я, наконец, посещу ее гладковыбритым…
Да и вообще, время было такое, когда борода безошибочно воспринималась социумом как определенный вызов и противопоставление себе.
Не могу поручиться, что ощущение этой перманентно размытой враждебности толкало меня, молодого, на открытое сопротивление вяло умирающей системе.
Скорее, вынужденно и половинчато подталкивало, ища во мне хоть какой-то наружный отклик…
– Давно ли вы отращиваете вашу бороду, молодой человек? Позвольте узнать? – благообразный старец во френче и летней фуражке по-прежнему стоял передо мной.
Я ответил нечто отдаленно похожее на правду.
– Благодарю вас, молодой человек! – сказал старец, – Вы удовлетворили мое любопытство. А теперь – не откажите в любезности, выслушайте мою просьбу. И пусть она не покажется вам странной. Просьба касается вашей бороды. Наверняка, из-за нее вы уже имели сложности. Наверняка, будете иметь еще. Так вот – не сбривайте ее, молодой человек, пожалуйста, сколько сможете.
В ней есть некий мятежный дух!
Честь имею! – старец приложил чуть подрагивающую телесно-голубую ладонь к жесткому козырьку белой фуражки – и в мгновение ока – пропал.
Соткавшийся из воздуха летним воскресным утром вблизи Кинотеатра Элитарного Фильма, он всего на пару минут вторгся в мои жизненные владения.
Вторгся, чтобы на материальном уровне бесследно исчезнуть.
Еще несколько лет, всякий раз подходя к зданию Кинотеатра Элитарного Фильма, я рефлекторно притормаживал, вспоминая ту единственную нашу встречу.
А бороду я сбрил.
Месяца за четыре до своего пятидесятилетия…
– Вы меня убили наповал! – сказала Станислава Васильевна, мне двадцатиоднолетнему, хорошенько затянувшись.
Она курила импортные тонкие сигареты, коих в Москве восьмидесятого не водилось.
– Из междуногана! – выдохнула статная, почти пятидесятилетняя Стася, – вдогон.
Вместе с выпущенной сквозь ноздри порцией дыма.
После чего выдала порцию серебристо-хрипловатого смеха.
Это в ее устах означало наивысшую меру поощрения.
Воздушно залитованную похвалу какой-нибудь очередной моей каламбурной шутке.
А когда Стася впервые среагировала так на мои слова, я поначалу решил, что ослышался…
Стася еще несколько раз вальяжно-элегантно затянулась – и серо-зеленые большие глаза ее в зрачках заметно расширились.
Подернулись нежной наркотической дымкой.
«Похоже, она в свои персональные сигареты что-то подмешивает» – снова пришло мне в голову.
Чтобы через пару секунд снова оттуда вылететь.
Мы выпили всей компанией за что-то малосущественное – и Стася вдруг принялась декламировать стихи.
Она их именно декламировала.
Несмотря на показавшуюся мне очевидной пародийность ситуации.
Это были стихи очень известного поэта.
И были они про нее.
Про Стасю.
Видимо, я единственный из всей спонтанно сложившейся за лето субботне-воскресной компании знал их.
Потому что читал.
И даже перечитывал.
В сохранившемся у нас дома пестрообложечном альманахе «День поэзии» первой половины, еще оттепельных шестидесятых.
Жила Станислава Васильевна в нескольких троллейбусных остановках от Серебряного бора.
В панельной хрущобе.
Вдвоем с горячо любимой таксой.
И страстнейшим образом желала выучить ее охотиться на лис.
Регулярно возила свою косолапую девочку в места скопления лисьих нор.
Где под руководством инструкторов пыталась склонить непокорную к натаске.
Однако та привычно артачилась и нос от лисьих нор высокомерно воротила…
Тогда, по слухам, решительная Стася подобрала уличного котенка.
А потом его зарубила.
Топором.
На собственном балконе.
Чтобы в таксе кровожадность вызвать.
То есть, охотничий инстинкт…
Гляделось бы логичнее, если бы Стасина такса являлась фокстерьером.
Но мне помнится, что она была именно таксой…
Был такой период в моей жизни, примерно двухгодичный (точнее, двухлетний), когда с конца мая по конец августа я ездил в Серебряный бор – купаться.
Около шести я садился в пустой троллейбус – и минут через тридцать пять оказывался на конечной.
Откуда еще минут двадцать – с желтым, видавшим виды, потрфельчиком в руке, брел вдоль лесопарковой протоптанной широкой тропинки.
По безлюдной утренней сказке.
Потом под ногами возникал песок.
Я снимал светло-рыжие сабо, брал их в свободную руку – и вскорости добредал до берега Москва-реки – тоже пока безлюдного.
Здесь, не доходя чуть больше километра до знаменитого татаровского пляжа №3, было мое прибежище.
Идиллии не разрушали ни кучки вчерашнего мусора, не бывшие в употреблении и теперь висящие на ветках, без отдачи позаимствованные из автоматов с газированной водой, граненые стаканы.
Я расстилал старенькое одеяльце, приписанное ко мне по факту рождения (когда я вырос, Бабушка на нем гладила), пристраивал рядом портфельчик с полотенцем, запасными плавками, толстым журналом и парой яблок, а сам заходил в холодящую речную воду.
Напротив, на другом берегу, игрушечно торчали кривые деревенские домики.
Иногда слышался плеск, вслед за которым появлялись проплывающие мимо гребные академические лодки: от одиночки до восьмерки.
Я же – точно – был одиночка.
И в этот час, на утреннем пологом берегу – тоже…
Разрозненный народ начинал появляться часам к девяти, становясь подобием масс в районе одиннадцати.
Он кучно попадался мне навстречу, когда я уже возвращался, держа путь к троллейбусному кругу.
Но утро, о котором речь, выстроило себя несколько иначе.
Хотя сперва разворачивалось штатно.
Я купался, неторопливо разгуливал босыми ступнями по прибрежному песку и траве.
Читал «Новый мир»…
И вдруг заметил, что на берегу, помимо меня, есть еще кто-то…
Услышав звук прыгающих по речной воде плоских камешков.
Седой человек в зеленой одежде предавался обычной мальчишеской забаве, стараясь так запустить камешек, чтобы тот, проскакав, отставил после броска как можно больше уловимо булькнувших следов…
Седой косматый человек, будучи от меня в отдалении, стоя ко мне спиной, бросал в реку плоские камешки – и по его неумелым скованным девчоночьим замахам я догадался, что это женщина.
Какая-то пожилая неуютная женщина в зеленом бросала камешки в Москва-реку.
А потом бросать перестала и отошла вглубь берега, очутившись от него дальше, чем я.
А потом стала приближаться ко мне.
Постепенно.
Концентрическими кругами.
Радиус которых с каждым очередным делался все меньше и меньше..
Никого кругом не было.
Кроме нас.
И физически напрягающих меня ее концентрических кругов…
Теперь, невзирая на охватившую душу тревогу и ощутимую панику, я мог разглядеть неотвратимо приближающуюся ко мне женщину.
Зеленой была не только ее верхняя одежда (байковый больничный халат, под ним какая-то роба, на ногах пижамные штаны), но и шерстяные носки с поперечными полосками разных оттенков зеленого.
И даже мужские тупоносые, изрядно поношенные полуботинки.
И даже пластмассовая, кособокая, в обмотках изоленты (где она такую взяла?) оправа очков.
Именно оправа.
Абсолютно пустая.
Без стекол.
А на мне очков не было.
Зато в невооруженных глазах моих все было зелено, будто я очутился в Изумрудном городе, где Гудвин, великий и ужасный, распорядился выдать мне обязательные там для ношения зеленые очки…
Безумная всклокоченная седая женщина во всем зеленом (похоже, она сбежала из психиатрической лечебницы) безумными концентрическими кругами с постоянно уменьшающимся радиусом движения неотвратимо приближалась ко мне, крепко опутывая меня, как водорослями, липкой зеленой тоской…
Почему-то жизнь сегодня решилась дать этой ненормальной зеленую песчаную улицу.
Вот она и следовала по ней.
Как умела.
Женщина в зеленом уже настолько приблизилась, сузив кольцо до критической отметки, что теперь делала свои круги практически ко мне вплотную.
Лохматая старица, акцентировано приподнимая колени, перешагивала через углы урожденного одеяла – лежащего на песке покрывала, а я, сидящий в самом его центре, лихорадочно вертелся – лишь бы все время быть к сумасшедшей лицом...
Она же, продолжая шествие по кругу (правда, без уменьшения радиуса движения), обратилась ко мне с вопросом.
– Вы первобытный человек?
– Нет! – опасливо ответил я.
– Почему? – искренне удивилась она.
– Так получилось, – ответ мой носил выжидательный характер.
– А деньги у вас есть? – неожиданно легко переключилась она на другое.
– Медь, – я старался быть краток.
– Покажите! – строго сказала зеленоцветка.
Я вытряс из голубых, в конце прошлой пятилетки купленных у фарцовщика за 150 рублей джинсов «Lее», кучку мелочи – на проезд и про запас – всего 24 копейки.
– Дайте мне! – капризно и жалобно попросила всклокоченная безумица
– Остальное мое! – расхрабрившись, я сбросил в ее морщинистую ладошку два тяжеленьких пятака.
Между тем, на только что еще почти пустынном пляже стало образовываться нечто вроде тихого завихрения.
Разрозненные группки народных масс хаотичными струйками стекались к реке.
В планы сумасшедшей обладательницы двух медных пятаков это, по-видимому, не входило – и она принялась постепенно исчезать.
Концентрическими кругами.
Каждый из которых, увеличивая радиус движения, уводил ее все дальше от берега.
И от меня.
Попадавшиеся по дороге люди незримо ее подгоняли.
А потом зримо поглотили.
Чтобы она исчезла окончательно.
Я выждал минут пятнадцать и тоже покинул пляж.
Я брел к троллейбусному кругу.
Навстречу мне перла говорливая толпа.
Стремительно заполняя общую зону отдыха.
При всей его отзывчивости и благожелательности находиться с ним рядом, особенно в помещении, было почти невозможно из-за ужасного запаха больной преющей мочи, исходившего от хлипкого прокопчено-загорелого тела.
Вечно одетый в один и тот же болоньевый тренировочный костюм неопределенной, но неоднородной расцветки (ветровка с капюшоном да штаны без штрипок), на ногах носил он демисезонные ботинки, когда-то, очевидно, бывшие коричневыми.
Беззубо улыбающийся, услужливо-словохотливый, ремонтировщик Червяков имел в своем ежедневном словесном обращении (к миру) две коронных фразы, которые произносил вне зависимости от реального разворачивания событий – вместо привычного для среднестатистических уст и ушей мата.
– Об этом история умалчивает! – говорил он – чаще всего – ни к селу, ни к городу.
Вторая его коронная фраза столь же редко употреблялась к месту или ко времени.
В виду обычной ее безадресности.
Хотя формально вроде адресовалась собеседнику.
А звучала эта фраза так:
– И тут ты – как явление Христа народу!..
Ремонтировщик стадиона Червяков старался закрыть собой все рабочие (и прочие) ниши на архитектурно-спортивном объекте, появляясь на нем в будни около пяти вечера.
И закрывал их, тщательно выискивая – аж до шести тридцати утра.
После чего, ковыляя, бежал на оборонный завод, располагавшийся совсем неподалеку, где вертелся с семи до четырех.
На стадионе Червяков трудился по совместительству.
Кем же он был на основной работе?
Об этом (наша) история умалчивает.
Еще и потому, что практически все свое остальное жизненное время невеликий человек, ремонтировщик по совместительству, Червяков проводил на маленьком стадионе, являясь одушевленной придаточной частью пространства Большой Спортивной Арены…
Спать он предпочитал в относительно (его комнаты в коммуналке, в доме через дорогу) комфортабельном стадионном подтрибунье, на кожаном диванчике – между цветным телевизором и столом дежурного администратора.
Или – иногда – ради разнообразия – на столе.
На массажном столе в мужской раздевалке…
Но потом ему запретили.
Строго-настрого.
Даже просто появляться на пороге раздевалки.
После того, как однажды ночью Червяков воспользовался поставленным там десятилитровым электросамоваром – и сварил в нем пачку пельменей.
Себе на ужин.
Не со зла.
А так, по пьяному делу…
Дежурный администратор (согласно штатному расписанию их было трое, с работой сутки через двое) заступали в семь утра.
Чтобы уйти поздно вечером.
По идее, на ночь администратора подменял сторож (таковых наличествовало четыре штатных единицы и работали они сутки, через трое), регулирующий въезд и выезд автомобилей в течение рабочего дня.
Но не стремящийся к домашней ночевке Червяков, в свою очередь, всегда готов был подменить сторожа, которому ничего иного не оставалось, как ночевать в сторожке у ворот…
Впрочем, один из четырех сторожей воспринимал это как послабление, будучи серьезным семейным человеком и обитателем соседнего от стадиона квартала: сторож на ночь отправлялся домой, а под трибуны пунктуально являлся ровно в тот самый момент, когда по радиоточке начинал звучать гимн супердержавы победившего социализма.
У ремонтировщика Червякова наличествовал родной старший брат, регулярно, вечерами, посещавший младшего.
С всегдашней компактной сумкой из кожзаменителя через плечо, в аккуратном костюмчике советского клерка, при галстуке, внешне он разительно отличался от Червякова, хотя печать неустроенности легко прочитывалась в его влажных собачьих глазах и чуть суетливом одиноком облике.
Прежде, чем начать ежевечерние поиски Червякова-младшего, Червяков-старший – как правило – подолгу простаивал перед заборчиком, отделяющим Большую Спортивную Арену от остальной территории стадиона, вглядываясь в какую-то сугубо персональную даль.
А потом, когда Червяков-младший умер по совокупности совпавших причин, уже его старший брат прибился к стадиону, как бы долгосрочно подменив отлучившегося ремонтировщика…
В неизменном цивильном костюмчике, который вне зависимости от погоды теперь дополняли обязательные серые валенки и лыжная однотонная шапочка, Червяков днем слонялся по стадиону.
Ночью же уходил спать.
Под трибуны.
И своя коронная фраза у него имелась.
– Портвейн локализует душу! – бормотал про себя Червяков, отколупывая лезвием перочинного ножичка крышки с непрозрачных пивных бутылок.
Детская юмористическая радиопередача на сорок минут эфирного времени.
Ее нужно было сделать и провести.
А за это должны были заплатить гонорар.
Я ее сделал.
Вернее, мы с женой.
Потому что сценарий написала она.
На своей механической пишущей машинке.
По моим произведениям и общим нашим идеям.
Она его писала несколько дней.
После чего мы всей семьей вместе с сыном (ему, согласно сценарию, отводилась роль соведущего) поехали на метро.
В детскую редакцию Всесоюзного радио.
Которое к тому времени уже стало Российским.
Российским государственным информационным каналом…
Отвезти, подлежащий утверждению сценарий, лично познакомиться с редактором, а заодно продемонстрировать ему (это была женщина) возможности пятилетнего соведущего.
Отвезли, познакомились, продемонстрировали.
Следующим кварталом и сценарий наш утвердили.
И радиопередачу я провел.
Юмористическую.
С не умеющим еще читать соведущим.
И ее записали.
И в назначенный час пустили в эфир.
Оставалось получить обещанный гонорар.
Когда он обещался – сумма выглядела вполне адекватно.
С точки зрения среднестатистического советского человека.
В одночасье оказавшегося российским…
Однако с момента нашей устной договоренности прошло несколько месяцев.
На фоне свирепствующей в стране инфляции.
Итак, оставалось получить обещанный гонорар.
В бухгалтерии.
Однако платить его никто не торопился.
Сначала те, от кого это зависело, были в отпуске.
Потом болели.
А когда отгуляли и отболели, вдруг выяснилось, что деньги в кассе кончились.
Тогда принялись ждать появления новых.
И даже дождались.
Впрочем, получить их наличными автору не представлялось возможным.
Потому что вышел циркуляр, требующий, чтобы гонорары перечислялись только посредством почтовых переводов.
А некая техническая система, отвечающая за отправление почтовых переводов, пока почему-то не функционировала.
Ее налаживали.
Безрезультатно…
Деньги за детскую юмористическую радиопередачу – в конце концов – я все-таки получил.
Через полгода после эфира.
В бухгалтерии.
Куда приехал на метро.
С вычетом из суммы гонорара суммы услуг по пересылке почтового перевода…
И без каких-либо компенсаций от государства.
Несмотря на продолжающую свирепствовать в стране инфляцию.
Гонорара хватало ровно на полкило свежих огурцов.
Но они в то лето были нам не по карману…
Выкорчевался унитаз.
Несколько месяцев он выкорчевывался, раскачиваясь от чужого малейшего с ним соприкосновения и – между делом – буквально – пробивая сопротивление уставшего его сдерживать материала: бетона конца шестидесятых.
А сегодня утром выкорчевался окончательно – и теперь стоял посреди сортира, чуть в стороне от своего привычного места.
Место – зияющее дырой к нижним соседям – было ничем не занято.
Пришедшие по вызову дезовские сантехники – заглянули в пустоту и сказали, что работы по установке унитаза обойдутся хозяевам в девятьсот рублей.
Как минимум.
Шел шестой или седьмой год последнего десятилетия прошлого века.
Строго говоря, даже тысячелетия…
У хозяев денег не было.
Почти совсем.
Они так жили уже лет пять – и понемногу привыкли, научившись воспринимать это как норму, и нисколько не боясь голодной смерти.
Для себя.
И для ребенка.
А с недавних пор и для приблудившейся дворовой кошки.
Так вот, денег не было – и взять их было негде.
И не у кого.
Ведь было абсолютно неизвестно, когда их можно будет отдать.
Потому что хозяева не знали, когда к ним придут очередные деньги.
Да еще в таком гигантском для них количестве как 900 рублей…
Впрочем, деньги к хозяевам регулярно приходили.
Мелкие-мелкие.
Такие, чтобы на них можно было прожить день, два, три.
Не больше…
Вечером жена пошла в дом напротив.
Там жила ее знакомая, которой она помогала в писании и редактировании астрогомеопатической компьютерной программы.
Они познакомились несколько месяцев назад.
На ежегодной вологодской научной конференции.
Куда жена выбралась в первый раз.
На последние деньги.
Из Москвы…
Теперь они вместе работали – и встречались почти ежевечерне.
А ночью муж ходил встречать жену.
Приводя ее домой.
Из дома напротив…
Вот и сегодня муж пошел ее встречать.
С неба падал мокрый снег.
Под ногами хлюпало и свистело.
Было без двадцати час.
По дороге домой жена успела рассказать мужу о том, что ее новая знакомая, которой она обмолвилась о сломавшемся унитазе, посоветовала поговорить с сантехником, Юрием Яковлевичем.
Из соседнего ДЕЗа.
Дав его служебный телефон.
Вместе с устной характеристикой, явно не типичной для среднестатистического сантехника, пусть даже постсоветской поры: вежливый, предупредительный, совестливый, умелый…
Муж и жена миновали подземный переход – и вдруг – сквозь мелкий снег – оба увидели плавно и неторопливо кружащее в ночном, подсвеченном фонарями небе, нечто.
А нечто, вместо того, чтобы продолжить плавное кружение, неожиданно спикировало вниз – упав прямо на сапог жены.
Муж наклонился и поднял с земли упавшее с неба.
Это была мятая мокрая грязноватая бумажка.
Мужу на миг показалось, что это сторублевка – и он протянул бумажку жене, чтоб та его разубедила.
Но разубеждать не пришлось…
Когда они вернулись домой, жена постирала сторублеку.
Под краном.
С помощью кусочка турецкого мыла, купленного на вещевом рынке.
После чего повесила ее сушиться, прикрепив старой, еще доперестроечной деревянной прищепкой к одной из лесок – бельевых веревок, протянутых под потолком в ванной.
На следующий день, ближе к вечеру, появился вызвоненный сантехник Юрий Яковлевич.
Вежливый, предупредительный, совестливый, умелый…
Молчаливый.
Осмотрел фронт работ.
Вкупе со скромным хозяйским жилищем.
А еще через день – Юрий Яковлевич починил унитаз.
Встроил его, предварительно отмоченный в «белизне» хозяйкой, на место.
Вдвоем с похожим на клоуна добродушным напарником.
Взяв – как обещал – ровно сто рублей…
Сначала она молча сидела на площадке перед лифтовой шахтой, между пятым и шестым этажами.
Через день спустилась к нам на пятый, присев ровно посредине лестничной площадки.
Словно решая, в какую сторону двинуться, какую из трех квартирных дверей выбрать.
Так она просидела сутки.
А, возвращаясь домой с колесной сумкой, груженой самой дешевой картошкой, купленной на продуктовом рынке, я обнаружил ее сидящей перед нашей дверью.
Был конец сентября – и было очень холодно.
И на улице, и в подъезде, и в квартире.
В квартире, правда, было теплее.
Потому что на кухне имелась газовая плита брежневских времен, с четырьмя работающими конфорками.
Маленькая кошка, еще котенок, – сидела перед нашей дверью, молча наблюдая за движением лифта в шахте.
Сквозь ячеистую рабицу шахтовой ограды.
То поднимая мохнатую голову, то опуская – в зависимости от того, опускался или поднимался ухающий, словно филин, старорежимный лифт.
Встроенная шахта прозрачного стекла вместе с поднимающимся или опускающимся внутри нее лифтом внешне очень напоминала гигантский термометр.
Впрочем, это бросалось в глаза лишь со стороны улицы, над которой нависала наружная металло-стеклянная часть этой продолговатой конструкции…
Маленькая, примерно трехмесячная кошка, сидела перед нашей дверью – и смотрела за движением лифта.
Вверх – вниз.
Вверх – вниз.
Наверное, ей было холодно.
Наверное, ей было голодно…
Жена вынесла кошке обувную коробку, проложив коробочное дно вырезанным по его размерам кусочком ветхой «мездры», завалявшейся в нашем узком, но таком вместительном коридорном шкафу.
А еще – вареной картошки и питья.
Брать кошку я не хотел.
Ни эту, ни любую другую.
Во-первых, по причине аллергии на кошачью шерсть, неожиданно у меня возникшую после чернобыльского взрыва, прогремевшего за тысячу с лишним километров от Москвы, за восемь месяцев до рождения нашего сына…
Во-вторых, по причине хронического отсутствия денег.
В-третьих, по причине отчетливого нежелания нести ответственность еще за чью-то жизнь.
Кроме тех, за которые уже и так полагалось.
Всем ходом предыдущей жизни…
Хотя в течение последнего года жизнь дважды предлагала мне обзавестись котенком.
Причем, если в первый раз котенок предлагался очень чистенький, очень хорошенький и очень маленький, то во второй – предлагающийся мне жизнью котенок выглядел не столь уж однозначно безупречным с точки зрения вышеозвученных позиций…
Кошка, сидящая перед нашей квартирной дверью, была намного запущенней, чем две ее четвероногие предшественницы, несколько старше — и внешне далеко не красавица.
Но она сидела перед нашей дверью в холодном, продуваемом ветрами подъезде, и ждала, когда мы ее возьмем.
– Это твоя кошка! – говорила мне жена.
А я в ответ молчал, как сидящая перед нашей дверью кошка.
– Ладно! – сказал я через три дня, когда на улице и в подъезде стало совсем холодно – если она сегодня не уйдет, мы ее возьмем.
Она не ушла – и мы ее взяли.
Вернее, это сделала жена, взявшая ее на руки.
И внесшая – внутрь квартиры.
Кошка благожелательно молчала.
Потом жена увидела, что по кошке ползают блохи.
Меня тут же отправили в специализированный магазин, где на предпоследние наши деньги я купил антиблошиный шампунь, сухой корм и кошачий туалет.
Антиблошиным шампунем под криво и неравномерно бьющим душем жена вымыла кошку.
Кошка благожелательно молчала.
Я даже немного испугался: вдруг она – немая?
Да и вообще я ходил от кошки чуть в отдалении, а непосредственно ею занимались жена и девятилетний сын.
Я бродил чуть в отдалении, не решаясь окончательно приблизиться к бывшей уличной, точнее, дворовой беспородной кошке с пушистым двухцветным хвостом.
К нашей домашней кошке, которая уже была названа мною Мышкой.
Мышкой она была названа, потому что была серая.
Как мышка.
И потому что был Год Крысы (или Мыши) по Восточному Календарю…
К вечеру, на следующий день после того, как мы взяли кошку, я почувствовал, что нос мой основательно заложило.
Вдобавок я начал то и дело чихать.
Опыт подсказывал: вот она – пресловутая аллергия.
В связке со своими дражайшими симптомами…
Жена дала мне капли от насморка – и через десять минут остался только чох.
Три дня подряд каждые три часа я закапывал себе в нос противонасморочные капли.
Без капель нос мой дышать не хотел.
А на четвертые сутки капли перестали мне помогать.
Я по-прежнему засовывал в нос пипетку, но искомого облегчения не наступало.
Я стал задыхаться.
Теперь дышать дома я мог лишь после сделанных серийно приседаний.
Либо еще в течение нескольких минут по их окончании.
На улице дышать было легче – и я все время стремился туда.
Но как только я приходил домой – почти сразу опять начинал задыхаться.
Однажды ночью, вернувшись с улицы, когда все домашние уже спали, я присел на деревянное складное кресло, стоявшее на кухне.
Рядом, на табуретке, лежала спящая кошка Мышка.
А я не мог заставить себя даже погладить ее.
Даже к ней прикоснуться…
Через двадцать минут нос привычно перестал дышать.
Самое настоящее отчаянье охватило меня.
– Кто же я такой, – проносилось внутри, – если не в силах погладить бывшую дворовую кошку?
Если не в силах дышать, когда она рядом?
Кем я окажусь, если невозможность дышать вблизи этой кошки, имеющей теперь имя и ставшей домашней, заставит меня от нее отказаться, выставив туда, откуда она взялась?..
И в этот момент я почувствовал, что умру, а Мышку улице не верну.
И согласился умереть.
И принялся умирать.
Я умирал.
Честно, сознательно.
Но, видимо, программа жизни имела в виду свое, властно продиктовав мне, еще находящемуся здесь, необходимость задержать дыхание.
А когда воздуха перестало хватать совсем, – впустить его в себя.
Чтобы снова задержать дыхание….
Я был между жизнью и смертью.
Однако – с каждой новой задержкой дыхания – ближе к жизни.
Так продолжалось до утра.
Жена, эйфорически разбуженная мной, нашла какие-то нужные слова, которые я не запомнил, но без которых, мне кажется, вряд ли сумел бы вступить в новую фазу возвращающейся жизни.
Во всяком случае, нос мой меня (эпизодически) слушался и мне (отчасти) повиновался…
Часа через три потекли сопли.
Сперва еле-еле.
А затем…
Четверо суток они из меня вытекали.
Из меня, радостного и бессонного…
Рядом со мной лежали рулоны туалетной бумаги (чтобы вытирать сопли) и кошка Мышка (чтобы гладить…).
Стоит ли добавлять, что Мышка у нас прижилась, а моя аллергия на кошек улетучилась безвозвратно…
Об авторе: Сергей Маркович Белорусец – поэт и прозаик, автор книги стихов «Магический квадрат» и многочисленных сборников стихов для детей. Председатель оргкомитета Фестиваля детской литературы имени Корнея Чуковского.